Но помимо этой довольно поверхностной аналогии, приходит мне и куда более печальная мысль. Ведь Толстой, начисто лишенный вкуса, но обладавший гигантским, что называется, стихийным талантом, отлично уживался с Крандиевской, пока был равен себе. Пока ему не пришлось ломать себя, писать сталинистскую пошлятину, сочинять абсолютно мертвую литературу, которая даже на фоне его халтуры двадцатых годов вроде романа “Эмигранты”, где есть еще проблески того самого дара, уже не выдерживает никакой критики. Может в России быть и любовь, и совесть, и высокие духовные взлеты – пока ради фетишей порядка и традиции не устанавливается в ней царство насилия и лжи. Тогда вместо порядка приходит упадок, а покой наступает ровно такой, как на кладбище; и все, кому казалось, что сейчас будут вправлять вывихи, убеждаются, что сейчас будут ломать кости. В этом больном мире уживаться с честью, совестью и душой становится решительно невозможно. А место солнечных барышень из толстовской ранней прозы, место Кати и Даши из его зрелых романов занимают кровожадные фантомы, советский вамп, предсказанный им еще в “Гадюке”, но в сталинские времена обретший новую жизнерадостность. Сила через радость.
Со своей душой Толстой разошелся тогда, когда востребованная эпохой писанина стала с ней несовместима. И тогда эта душа, утратившая витальность, стала печально существовать отдельно, а тело еще некоторое время по инерции ело, пило, издавало знаменитый утиный крякающий смех… и умерло десять лет спустя. Перед смертью он говорил дочери, что, если бы Наташа не ушла, сам бы он никогда… но контрольных экспериментов не бывает.
Все у них было хорошо, пока они были молоды, а когда началось бесславное старение распадающейся империи – тут уж бессмысленно напоминать о былой любви. Любовь была в эпоху расцвета, а нам, дуракам, казалось, что это декаданс. Декаданс – это мир “Мастера и Маргариты” и поздних толстовских пьес, мир сталинской России, о которой он ничего не написал. То есть вообще ничего. Мертвое поле.
Но справедливости ради заметим, что и Крандиевская, какой мы ее знаем и какой она знала сама себя, выдумана им; что ее черты, в которые влюблялись несколько поколений, пока Россия еще читала Толстого, – плод его сочинительства, то ли предвидения, то ли описания. Форму этой русской мечте, этому национальному идеалу дал он, потому что, как писала про него Тэффи, он через свое земное умел понимать что-то очень небесное.
И все у этих двоих получалось, пока не выпал исторический срок тому, что называют расцветом. А нам что же сетовать? Детям зимы надо уметь достойно зимовать, не теряя надежды, что будет еще и на этой земле тепло.
Горький и Мария Андреева
Все, о чем мы рассказывали раньше, происходило с людьми и было даже слишком человеческим. Но история Горького и Андреевой – нечто совершенно не-людское, неантропологическое, в безоценочном смысле. В конце концов, ничего ужасного они не делали. Допустим даже, тут не было большой любви, а был с обеих сторон прагматический расчет – почему они и расстались так странно, словно не особенно сожалея друг о друге. Но, наверное, тут перед нами пример чего-то большего и по-своему более трогательного, чем любовь. Тут перед нами братство нелюдей – двух нечеловеческих существ, которые внешне мало чем отличаются от обыкновенных, но устроены совершенно иначе. И вот они знают это друг о друге, и только это их сближает, – но этого достаточно, как иногда общей болезни или общего таланта бывает достаточно для полноценного романа.
Максим Горький и его вторая (гражданская, никогда официально не зарегистрированная) жена Мария Андреева были представителями русского модерна, и притом едва ли не самыми знаменитыми. А человек модерна – это совсем не то, что мы с вами. Они были представителями новой людской породы, теми сверхчеловеками, которых ждал и интуитивно почувствовал Ницше. То, что пытались выдать за сверхчеловека фашисты, нацисты и прочие сверхнедочеловеки, было на самом деле жалким суррогатом, обывательской потугой на величие. Животными, вообразившими себя хозяевами фермы. А от сверхчеловека в его подлинном значении очень мало что осталось: почуяв новую эволюционную ступень, человечество интуитивно кинулось от нее защищаться, развязало две мировые войны (по сути, одну тридцатилетнюю) и кинуло в топку этих войн новое поколение. Других причин у этих войн не было – потому что экономические противоречия есть всегда, а бессмысленные, страшные по своей иррациональной кровавости бойни развязываются только при попытке человечества прыгнуть выше головы. От модерна вообще немного уцелело: несколько текстов (все-таки еще носящих на себе слишком явный отпечаток человеческого), воспоминания и неудавшийся советский проект, который потом еще долго издыхал.