Черты человека модерна видятся нам смутно, и мы их наметим здесь весьма приблизительно. Это, во-первых, совершенно новый мозг: гигантская память (“Память, слава Богу, лошадиная”, – говорил со злобным восхищением дедушка Горького), нечеловеческая работоспособность, умение считать комбинации. Проще говоря, люди модерна очень умны, но их ум, пожалуй, слишком машинный, чересчур рациональный. Творчество их тоже своеобразно и рассчитано прежде всего на таких, как они. Особенности повествования у модернистов мы рассмотрим ниже, когда разговор дойдет до литературы; что до актерской игры, судить об игре Андреевой нам приходится по обмолвкам современников, которые не так много о ней написали. Они были словно в шоке от нее, и это понятно: в человеческих терминах такое не интерпретируется. Все сходятся на том, что перед ними было существо неземное, но всегда ли это хорошо – вопрос.
Далее: люди модерна безэмоциональны в обычном смысле, то есть они сторонятся навязанных эмоций – отчаяния, стыда, фарисейского почтения к страданию; при виде чужого счастья или горя они не испытывают ни ужаса, ни зависти, с эмпатией у них вообще очень худо. И она, собственно, не нужна им. У них другие способы взаимодействия с миром, а эмоции – своего рода возвратные токи, побочные эффекты. Они только мешают делу. Для восприятия модернистского искусства эмоции тоже не особенно нужны. Что, Базаров глух к прекрасному? Нет, просто он видит прекрасное в другом: в соразмерности всех частей организма лягушки, в собственном великолепном интеллекте… Человек модерна беспрерывно удивляется себе, это и есть главная тема его искусства. Так удивляется себе “Посторонний” Камю, бессильный понять, почему это он всем и всему посторонний. Это он Горького мало читал, потому что абсурдность человеческого существования, эмоций и стремлений именно у русских модернистов выскочила на первый план, а там уж подключились французы со своей “Тошнотой”. Их еще тошнило, а нас уже вырвало.
Человек модерна всё подвергает анализу, как Фрейд, основа учения которого – именно в психоанализе, в попытке вытащить на свет бессознательное, а не в эротизации всего и вся. Эрос и Танатос вообще дело десятое, а вот рациональный подход к собственной психике, прустовское дотягивание всего “до светлого поля моего сознания” – это и есть основа модерна. Совершенная нетерпимость к мистике. Все объяснимо, и это естественная позиция для того, кто сам хочет стать Богом: на мистику и непознаваемое может кивать верующий, а Бог обязан знать, как все устроено. Он мастер в мастерской, ваятель, зиждитель. И рожден он не для того, чтобы чувства испытывать, а чтобы дело делать.
Вот это-то и есть главное: человек модерна живет, чтобы работать, а не наоборот. Для него на первом месте дело, причем скорее в количественном измерении. Все для работы, ничто для рекреации. Процесс скучного повседневного труда модернист ненавидит, бессмысленная механическая работа его бесит, его интересуют открытия, свершения, подвиги. И жизнь должна быть устроена так, чтобы бесконечному познанию и творчеству ничто не мешало: мешает – побоку! К людям, просто людям, такие модернисты настроены даже не агрессивно, а просто игнорируют все человеческое, как мусор.
Таким был Ленин – фактически инициатор этого брака, посаженый отец, если бы у модернистов бывали посаженые отцы.
Равенство их изумительно. Разница в возрасте была четыре месяца: он – в марте, она – в июле 1868 года. Детство у обоих было тяжелое, хотя и по-разному, и оба всю жизнь демонстрировали качества, ровно противоположные тем, которые в них пытались воспитать. Думаю, корень собственной ее кажущейся безэмоциональности кроется в таком эпизоде: “Думая развить во мне доброту, когда мне было четыре года, он (отец. –