За исключением тех случаев, когда Энтони пьянствовал, спектр его ощущений стал меньше, чем у здорового пожилого человека, а когда в июле объявили сухой закон[247]
, он обнаружил, что те, кто мог себе это позволить, стали пить еще больше, чем раньше. Теперь хозяин доставал бутылку по самому незначительному поводу. Потребность предъявлять спиртное была проявлением того же рефлекса, который побуждает мужчину украшать свою жену драгоценностями. Наличие спиртного было похвальбой, едва ли не символом респектабельности.По утрам Энтони просыпался усталым, нервозным и озабоченным. Безмятежные летние сумерки и багряная утренняя прохлада в равной мере оставляли его безответным. Лишь на краткий момент, в теплоте и оживлении чувств после ежедневного первого коктейля, его разум обращался к переливчатым мечтам о будущих удовольствиях, – к общему наследию счастливых и проклятых. По мере опьянения мечты тускнели, и он становился смятенным призраком, движущимся по странным закоулкам собственного разума, полным неожиданных ухищрений. В лучших случаях он становился грубовато-презрительным или погружался в душные и безжизненные глубины. Однажды вечером в июне он резко повздорил с Мори по самому тривиальному вопросу. На следующее утро он смутно припоминал, что речь шла о разбитой пинтовой бутылке шампанского. Мори посоветовал ему протрезветь, тем самым глубоко ранив его чувства, поэтому в попытке сохранить достоинство он встал из-за стола, схватил Глорию за руку и наполовину вывел, наполовину затолкал ее в такси на улице, оставив Мори с тремя заказанными обедами и тремя билетами в оперу.
Такие прискорбные концовки стали настолько обычными, что, когда они случались, он больше не трудился приносить извинения. Если Глория протестовала, – а в последнее время она была более склонна погружаться в презрительное молчание, – он либо принимался ожесточенно защищаться, либо понуро уходил из квартиры. Ни разу после инцидента на платформе станции в Редгейте он не наложил на нее руки в гневе, хотя часто воздерживался от этого лишь по велению некоего инстинкта, заставлявшего его содрогаться от ярости. Поскольку он до сих пор ценил ее превыше любого другого человека, то стал более остро и часто ненавидеть ее.
До сих пор судьи апелляционного отделения медлили с вынесением решения, но после очередной отсрочки они наконец подтвердили приговор нижестоящего суда; двое судей выступили против. Апелляционный иск был обращен на Эдварда Шаттлуорта. Дело должно было дойти до суда высшей инстанции, и они оказались перед перспективой очередного неопределенного ожидания. Полгода, может быть, один год. Дело стало для них совершенно нереальным, далеким и неопределенным, как небеса.
Прошедшей зимой один мелкий вопрос оказался вездесущим и утонченным раздражителем: вопрос о серой меховой шубке Глории. В то время женщины заворачивались в длинные беличьи пелерины, которые можно было видеть через каждые несколько ярдов на Пятой авеню. Женщины принимали форму обелисков. Они казались свинообразными и непристойными; они были похожи на содержанок, утопающих в роскоши, в женственной дикости своих одеяний. Тем не менее Глория хотела получить серую беличью шубку.
Обсуждая этот вопрос, или, скорее, дискутируя на эту тему, – ибо уже на первом году их супружества каждое обсуждение превращалось в ожесточенные дебаты, полные таких оборотов, как «совершенно определенно», «абсолютно возмутительно», «тем не менее это так», и ультравыразительного «несмотря на», – они пришли к выводу, что не могут себе этого позволить. Постепенно это становилось символом их растущей материальной озабоченности.
Для Глории сокращение их дохода было поразительным феноменом, не имевшим объяснения или прецедентов; то, что это вообще могло произойти в течение пяти лет, казалось преднамеренной жестокостью, задуманной и осуществленной неким язвительным божеством. Когда они поженились, семь с половиной тысяч в год казались достаточным содержанием для молодой пары, особенно когда оно было подкреплено ожиданием многих миллионов. Глория так и не осознала, что капитал уменьшался не только количественно, но и по покупательной способности, пока гонорар в пятнадцать тысяч долларов для мистера Хэйта не сделал этот факт внезапно и поразительно очевидным. Когда Энтони призвали в армию, они оценивали свой доход более чем в четыреста долларов в месяц, хотя доллар уже тогда падал в цене, но после его возвращения в Нью-Йорк они обнаружили, что их дела находятся в еще более тревожном состоянии. Они получали лишь четыреста пятьдесят долларов в год от своих капиталовложений. И хотя суд по завещанию отодвигался перед ними, как назойливый мираж, а отметка финансовой несостоятельности маячила на близком расстоянии, они обнаружили, что жить на текущий доход стало больше невозможно.