Закончив первую порцию, Глория смешала себе вторую. Облачившись в ночную рубашку и удобно устроившись на диване, она вдруг поняла, что несчастна и что по ее щекам текут слезы. Она подумала, что это могут быть слезы жалости к себе, и постаралась не плакать, но существование без счастья и надежды угнетало ее, и она качала головой из стороны в сторону с опущенными уголками подрагивавших губ, как будто отрицала утверждение, сделанное неизвестно кем и неизвестно где. Она не знала, что этот ее жест был старше, чем сама история, что для сотен поколений людей невыносимое и непреходящее страдание выражалось в этом жесте отрицания, протеста и замешательства перед чем-то более глубоким и могущественным, чем сотворил Бог в человеческом облике, и перед которым этот Бог, если он существовал, был бы точно так же бессилен. Правда, заключенная в средоточии трагедии, свидетельствует о том, что эта сила ничего не объясняет и ни на что не отвечает, – она неосязаема, как воздух, но более окончательна, чем смерть.
Ричард Кэрэмел
В начале лета Энтони прекратил свое членство в «Амстердаме», своем последнем клубе. Он посещал его не чаще двух раз в год, и членские взносы стали непосильным бременем. Он вступил в этот клуб после возвращения из Италии, потому что так сделали его дед и его отец, и еще потому, что в этот клуб можно было вступить при любой возможности, – но, по правде говоря, он предпочитал Гарвардский клуб, главным образом из-за Дика и Мори. Однако, в связи с упадком доходов, «Амстердам» стал казаться все более желанной безделушкой… от которой в конце концов с некоторым сожалением пришлось отказаться.
Его новые знакомцы были своеобразной компанией. С несколькими из них он встречался в месте под названием «У Сэмми», где, если постучаться в дверь и подвергнуться осмотру из-за железной решетки, в благоприятном случае можно было устроиться за большим круглым столом, попивая вполне приличный виски. Именно здесь он познакомился с человеком по имени Паркер Эллисон, который был образцовым примером гарвардского тунеядца и который с максимальной скоростью проматывал крупное «пивное» состояние. Его представление о величии сводилось к управлению шумным красно-желтым гоночным автомобилем, катавшимся по Бродвею с двумя обвешанными побрякушками девушками с жесткими глазами. Он принадлежал к тем, кто предпочитает есть с двумя девушками, а не с одной; его воображения не хватало на то, чтобы поддерживать диалог.
Кроме Эллисона, был Пит Лайтелл, который нахлобучивал наискось серый котелок. Он всегда был при деньгах и обычно проявлял добродушную разговорчивость, поэтому Энтони вел с ним бесцельные и долгие беседы летними и осенними вечерами. Он обнаружил, что Лайтелл не только говорил, но и мыслил целыми фразами. Его философия состояла из ряда изречений, приживавшихся там и тут в процессе активной и бездумной жизни. Он изрекал извечные фразы о социализме; он держал наготове изречения, связанные с существованием личного божества, – что-то насчет того случая, когда он попал в железнодорожную аварию; у него были изречения насчет ирландской проблемы, насчет женщин, которых он уважал, и насчет тщетности сухого закона. Единственные моменты, когда его речь возвышалась над этими сбивчивыми умозаключениями, с помощью которых он описывал самые экстравагантные события в своей жизни, более обычного наполненной событиями, наступали в тех случаях, когда он приступал к подробному описанию плотских удовольствий, в которых он разбирался досконально: еды, напитков и женщин, которых он предпочитал.
Он одновременно являл собой самый распространенный и самый примечательный продукт нашей цивилизации. В десяти или девяти случаев мимо такого проходят на улице, – безволосая обезьяна с десятком фокусов. Он был героем тысячи романов о жизни и искусстве, – и он был сказочным болваном, солидно выступавшим в многочисленных бесконечно запутанных и головокружительных эпосах в течение шестидесяти лет.
С такими людьми, как эти двое, Энтони пил и спорил, пил и дискутировал. Они ему нравились, потому что он ничего не знал о них, потому что они жили в настоящем и не имели ни малейшего представления о неизбежной связи времен. Они сидели не перед киноэкраном с меняющимися роликами, а в замшелом старомодном путевом дневнике, где все ценности окостенели, а выводы перепутались. Однако сами они ничуть не смущались этим, потому что им нечего было смущаться: они меняли фразы от месяца к месяцу точно так же, как меняли галстуки.