– Сам не знаю, как это случилось, – начал он охрипшим голосом. – Не знаю… Не понимаю… После смерти матери она, тогда еще маленькая девочка, каждое утро приходила ко мне в спальню, иногда ложилась рядом со мной и засыпала. Я так жалел малышку. С тех пор, куда бы мы ни ехали в машине или на поезде, мы всегда держались за руки. Она любила петь мне. Мы, бывало, решали: «Давай сегодня ни на кого не обращать внимания, как будто никого, кроме нас, не существует… этим утром ты принадлежишь только мне». – Горький сарказм послышался в его голосе. – Люди, бывало, диву давались: как трогательно, мол, отец и дочь привязаны друг к другу, кое-кто, глядя на нас, даже смахивал слезу. Мы были – как любовники и однажды действительно стали ими. Уже через десять минут после того, как это случилось, я готов был застрелиться, но, видимо, Богом проклятые выродки вроде меня даже на это не способны.
– Что было потом? – спросил доктор Домлер, снова возвращаясь мыслями к Чикаго и тому бледному тихому господину в пенсне, который проводил с ним собеседование тридцать лет назад. – Это имело продолжение?
– Нет, что вы! Она почти… она сразу же словно заледенела. Только все повторяла: «Не расстраивайся, папочка, не расстраивайся. Это ничего не значит. Не расстраивайся».
– Последствий не было?
– Нет. – Он судорожно всхлипнул и несколько раз высморкался. – Если не считать того, что теперь их куча.
Выслушав его историю до конца, Домлер откинулся на вогнутую спинку кресла, какие были тогда широко распространены в домах представителей среднего класса, и мысленно ругнулся: «Деревенщина!», впервые за двадцать последних лет позволив себе столь ненаучное суждение. Вслух же он произнес:
– Я бы хотел, чтобы вы отправились сейчас в Цюрих, переночевали в отеле, а утром снова явились ко мне.
– А что потом?
Доктор Домлер развел руки на ширину, позволившую бы положить на них небольшого поросенка, и ответил:
– Потом, полагаю, – Чикаго.
IV
– Теперь нам наконец стало ясно, с чем мы имеем дело, – продолжал Франц. – Домлер сказал Уоррену, что мы беремся за лечение его дочери при условии полного отсутствия контактов между ними в течение неопределенного – но никак не меньше пяти лет – срока. Но Уоррена после его вынужденных откровений, похоже, главным образом беспокоило одно: как бы вся эта история не просочилась в Америку.
Мы разработали стратегию лечения и стали наблюдать. Прогноз был отнюдь не утешительным. Как вам известно, процент исцеленных и даже так называемых социально адаптировавшихся в этом возрасте весьма невелик.
– Да, те первые письма производят тягостное впечатление, – согласился Дик.
– Очень тягостное – и очень типичное. Я долго сомневался, стоит ли вообще отправлять вам ее первое письмо. Но потом решил: Дику будет полезно узнать, что мы тут не в игрушки играем. То, что вы отвечали на ее письма, было весьма великодушно с вашей стороны.
Дик вздохнул.
– Она была так очаровательна – я получил от нее много фотографий. И в течение первого месяца мне ничего особо и делать-то не было нужно. Я лишь писал ей снова и снова: «Будьте умницей, слушайтесь врачей».
– Этого оказалось достаточно – за пределами клиники появился человек, о котором она могла думать. В течение долгого времени такого человека у нее не было – разве что сестра, но с ней они, судя по всему, не слишком близки. Кроме того, чтение ее писем было полезно и нам – по ним можно было судить о ее состоянии.
– Рад, что оказался полезен.
– Теперь вы понимаете, что произошло? Она испытывала чувство вины за соучастие… Само по себе это не имеет значения, разве что при оценке предельного уровня психической стабильности и силы характера. Сначала она пережила этот шок. Затем была отправлена в школу-пансион, где наслушалась девчачьих разговоров… таким образом, исключительно из чувства самосохранения она убедила себя, что никакого соучастия не было, а отсюда уже рукой подать до иллюзорного мира, в котором все мужчины есть олицетворение зла, причем самые коварные – те, кого больше всего любишь и кому больше всего доверяешь…
– Она когда-нибудь говорила о… об этом кошмаре напрямую?