Читаем Великий лес полностью

Очень уж боялся Апанас расставания. «Вдруг не выдержу, расплачусь… Или — еще хуже — размякну и вообще никуда не уйду, останусь в деревне…»

Теперь, печатая башмаками следы на сухом слежавшемся песке, Апанас был чуть ли не на седьмом небе. Все же выдержал, не заплакал, не поддался жалости. Будто крылья выросли за спиной. Он не шел — летел. Хотелось скорее очутиться как можно дальше от дома, от всего, к чему прирос душою, без чего еще вчера не мыслил своей жизни и что — куда ни погляди, на чем ни останови глаз — словно руками держало его, молило: не покидай, не уходи, оставайся здесь, с нами. И как Апанас ни храбрился, как ни хорохорился, ни уговаривал себя, что он счастлив, все же глубоко-глубоко, на донце души, лежала какая-то тяжесть, стыл какой-то холодок, ныла заноза сожаления, боли — не что-нибудь покидает, а мать, родной угол, идет в неизвестность, в чужой далекий мир.

«Куда? Что ждет меня там, на нехоженых дорогах, в неведомых краях?» — нет-нет да и возникало, проносилось в голове.

Этот холодок, эта боль постепенно овладевали душою и сердцем, будили беспокойные мысли, сеяли тревогу, перерастали в неуверенность, страх. В полдень, когда Апанас подходил к Ельникам, родился, возник перед ним вопрос:

«Н-да, если все будет хорошо… А если?..»

Он и сам не знал, не представлял себе, что может скрываться за этим «А если?..». И потому уже боялся, испытывал страх перед тем, что может случиться.

«Это ведь не дома, в деревне, где и меня все знают, и отца моего, и мать, да и я всех знаю. А там… Случись что, кто меня спасет, кто поможет?..»

Пополудни, когда присел отдохнуть на обочине дороги в тени старого раскидистого дуба — дуб этот стоял в гордом одиночестве посреди поля, маня под сень своих густых зеленых ветвей каждого, кто проходил мимо, — Апанас и вовсе пал духом. Радости, приподнятости, с которыми пустился в путь, как и не бывало — словно испарились, выветрились.

«Что ждет меня там, в конце дороги?» — уже не напоминал время от времени, а мучил, терзал вопрос.

Развязав бечевку, которой аккуратно, петлей, была затянута торба, достал хлеб, вареные яйца, сало, соль — решил подкрепиться, пообедать.

И снова охватили, навалились мысли о доме.

«Как там, в деревне, что мать, оставшись одна, делает? Она же, бывало, никогда не сядет без меня ни завтракать, ни обедать, ни ужинать. Неужели и сейчас не ест, ждет — вот-вот я приду, вернусь…»

Зажмурил глаза. А в глазах — мать. Она в цветастой бумазейной кофте, в широкой шерстяной юбке хлопочет у печи, достает черный, весь в копоти чугун, наливает в глиняную миску на славу упревшие щи с грибами, несет на стол — щи пахнут вкусно-вкусно, так и подводит живот…

«Н-да, — пожевал губами, сглотнул слюну Апанас и, открыв глаза, с тоской посмотрел на хлеб, яйца, сало, соль, разложенные на траве. — А может, не идти никуда, вернуться?»

И тотчас решительно прогнал прочь и заманчивые видения, и эту предательскую мысль.

«Нет-нет! Нельзя мне возвращаться. Надо идти. Идти туда, где нет и не будет немцев, где никто-никто меня не знает. Иначе мне… Худо, ох как худо будет. Немцы придут — секретарем сельсовета был, комсомолец. Не придут — опять же дядька… Э-эх!»

II

Когда Василь Кулага, новый колхозный председатель, как-то под вечер, отозвав Хомку в сторону, чтоб никто не подслушал, таинственно сказал ему чуть не в самое ухо, что придется, видно, гнать в тыл коров, и погонит именно он, Хомка, — «больше некому, из мужчин, считай, ты один остался», — так и сказал: «из мужчин ты один остался», — уже тогда Хомка подумал: нелегкая выпала на его долю работка. Нет, не то чтобы Хомка знал, каково это — гнать в тыл коров. Знать не знал, но догадывался. Еще бы — как-никак весь свой век, можно сказать, протопал с пугой за коровами — то за единоличными, потом за колхозными — и, слава богу, чуток знал, что такое коровы. И все же не представлял себе Хомка, подумать даже не мог, как трудно будет с коровами в дороге, где все чужое, не знаешь, где луг, а где водопой. Да что луг, что водопой — не знаешь, что там в трех шагах впереди. А надо же, чтоб коровы и напаслись, и напились, и жвачку пожевали, и полежали. Да и подоить каждую вовремя надо. Иначе молоко перегорит, коровы доиться перестанут. И хотя, казалось бы, все-все предусмотрел Хомка, когда собирался в путь со стадом, и женщин захватил, чтоб три раза в день сдаивали коровам вымя, но вскоре выяснилось: всего никогда, как ты ни старайся, не предусмотришь. В первый же день несколько коров посбивали то ли о камни, то ли о корневища деревьев копыта, в кровь ободрали ноги. А мази-то, мази Хомка никакой с собою не взял. Две самые лучшие коровы — больше, чем они, молока в колхозе ни одна корова не давала! — совсем обезножели, не могли идти. Едва до деревни придорожной — называлась деревня Маньки — догнали. Там пришлось этих коров и оставить. И как оставить! Справки и то никто никакой не дал, даже просто так, без справки не хотели брать, едва уговорили местное начальство.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже