Но я даже не шевельнулась, потому что как раз в этот момент из Лампочкиной комнаты послышались крики. Потом несколько секунд затишья, нарушаемых только бормотанием Вечной-Подвенечной, а следом долгая тишина. И виновата в этой тишине была я.
Юркнув докторишке за спину, я принялась тереть плитку ногой, пока не стерла все полоски. Пепел развеялся, остатки радуги скрылись под койками, а пол снова стал белым.
Как в той рекламе: «Марафет – и пятен нет».
Правило номер три: храбрость у всех внутри.
Новенькая все молчит. То ли она крепкий орешек, то ли у нее афазия: сидит, разглядывает пятна плесени на потолке цвета какао с молоком. Как в той рекламе: «Мамы доверяют! Дети обожают!» Или, может, Новенькой не нравится эта рифма?
После того злополучного пожара, вздыхаю я, жизнь пошла как раньше, разве что Гадди завел себе новую планшетку.
Надо сказать, в Полумире один день от другого не отличишь: просыпаешься с рассветом; идешь в душ; надеваешь сорочку; жуешь черствый хлеб, размоченный в водянистом молоке; ждешь обхода; обедаешь. Если нет дождя, полчаса гуляешь во дворе; помогаешь Жилетт с уборкой; если не привязывают, пялишься в телевизор; ужинаешь; берешь Серый леденец для Добрых Снов, прячешь за щекой, чтобы потом незаметно выплюнуть; ждешь, пока погаснет свет; если не успела выплюнуть леденец, то, услышав напоследок цоканье каблуков надзирательницы по плитке в коридоре, проваливаешься в бездонный и абсолютно черный колодец. Альдина часто повторяет, что во внешнем мире все то же самое, только без таблеток. Знаешь, Мистер Пропер мне как-то предложил: давай сбежим. А я ответила: ты что, чокнутый? Я в Полумир вернулась, чтобы с Мутти жить, а не потому, что так доктор велел!
У тебя там, во внешнем мире, родственники есть? Новенькая отгрызает заусенец с указательного пальца левой руки и лениво жует. Выступившую каплю крови она прячет в кулак. У меня, я загибаю палец, Мутти, томящаяся в Башне Особо Буйных, какая-то родня по материнской линии, томящаяся в оранжевой Германии. И еще отец, томящийся где-то в секрете.
Впервые с тех пор, как я с ней болтаю, она, похоже, замечает мое присутствие. Но стоит мне встать с койки и взять ее за руку, начинает лягаться. На вид – чисто дохлая кошка, а столько энергии! Я возвращаюсь к себе и продолжаю рассказывать, хотя до меня ей, как и всем прочим, дела нет, она в тисках собственного недуга. Делать здесь нечего, только ныть с утра до ночи. Это единственное, чем мы отличаемся от не-чокнутых: у нас все нараспашку, каждый выставляет свою боль на всеобщее обозрение. Безумие – просто одна из разновидностей истины.
В Полумире, объясняю я ей, есть три категории чокнутых: те, кого навещают, те, кого не навещают, и те, кого поначалу навещают, а потом уже нет. Их, некогда домашних, но одичавших кошек, жальче всего. Со временем родня о них забывает, и они, не видя более суши, теряются в бурных водах. Потому что безумие, запомни это, начинается с сердца, когда оно слишком горячее или слишком холодное, когда чувства слишком сильны или слишком слабы, а дыхание – слишком частое или слишком редкое. Ты, к примеру, прекрасно видишь, что твое сердце замерзло. Но здесь, шепчу я Новенькой, тебе все равно придется выглядеть счастливой, ведь унылых сразу переводят к Острым, а там «Счастливых дней» не бывает. Новенькую трясет, одеяло сползает со спины, обнажая остро торчащие позвонки. Такую Гадди как пить дать к дистрофикам отправит. Ты пока помолчи, это нормально, утешаю я ее, а потом страх пройдет, вот увидишь. Здесь все боятся, всем одиноко, и для каждого жизнь – тюрьма. А через несколько лет кое-кто уже и уезжать не хочет. Уедут – возвращаются, и так без конца. Знаешь почему? Потому что они забыли, каково это – жить там, снаружи. Или потому, что Гадди, не послушав меня, ошибся с диагнозом, и придется опять начинать лечение с нуля.
По ночам я по-прежнему слышу, как поет в своей башне Мутти и как воет по украденным щенкам Наня-собаня: не знаю, в самом ли деле или мне это только чудится, как листья, которые видела тогдашняя Новенькая. Но мне хватает. Какая, в сущности, разница между воображаемым и взаправдашним? Безумие ведь может быть и своего рода компенсацией для тех, кому не досталось ничего получше.
Правило номер четыре: что ему нужно, проныре?
Ходит себе и ходит, взъерошенный такой, и со всеми разговоры ведет, кроме разве что своего халата, а тот вечно нараспашку. Мало нам тут чокнутых. Помяни мое слово, прогонит его Гадди: уж с месяц, считай, с тех самых пор, как он появился, в Бинтоне форменный сумасшедший дом.
Сегодня с утра за мной послал.
– Чего ему надо? – спросила я у Жилетт.
А она только руками разводит:
– Психотерапия, – говорит.
Я решила было, что это какая-то новая таблетка, и уже готовилась тихонько сплюнуть ее в сгиб локтя, как Мутти учила. Но он меня усадил и стал разглядывать. Усы свои гладит и молчит, молчит… Ну я и начала сама с собой болтать, чтобы скрасить одиночество. А он только вздыхал, посматривал зачем-то на свои ногти и писал в клеточках блокнота фразы, прочесть которые мне так и не удалось.