Ясным октябрьским утром через Бутырскую заставу в Москву вошла горластая, оборванная толпа нищих с костылями и торбами. Бродяги весело переговаривались, показывали друг другу на золотые купола церквей, задирали чумазые лица к холодному солнцу, тянули руки к встречным людям, прося милостыни Христовым именем. Вместе с ними шла Устинья. Она ничем не отличалась от других нищих – только на лице её не было улыбки, а на лбу и висках крупными бусинами выступила испарина. Отчаянно кружилась голова; купола церквей дрожали и плыли перед глазами, незнакомые улицы расползались куда-то в стороны. Ноги были изранены в кровь. Сейчас, когда она уже добралась до вожделенной Москвы, не было сил даже порадоваться этому. Хотелось лишь одного: упасть вниз лицом в эту мёрзлую грязь, закрыть глаза и не открывать их больше никогда.
Устинья давно потеряла счёт дням и не знала, сколько времени прошло с того утра, когда дед Пахом вывел её на пустую дорогу, ведущую к Москве. Тогда ей казалось, что все невзгоды и мучения позади, – стоит только идти и идти по этой широкой дороге, сигая, впрочем, в кусты при каждом услышанном стуке колёс. К тому же впервые за много-много месяцев Устя не была голодна, и от одного этого словно крылья вырастали за спиной.
Она надеялась встретить по пути богомольцев: летом целые толпы их брели по большой дороге, кто – к Киеву, кто – на Москву. Но, к её изумлению, никого из «божьих людей» ей не попалось: на дороге лишь изредка встречались мужицкие телеги да гремели мимо казённые тройки. Однажды Устинье пришлось полдня просидеть на развилке дорог: она не знала, в какую сторону ей нужно сворачивать, а спросить было не у кого. Только к вечеру на дороге показалась разбитая цыганская колымага, и смуглая тётка со смехом указала Усте правильный путь.
Еда скоро закончилась, как ни старалась Устинья есть понемногу, и настроение путницы сразу упало. К тому же шагать по подмёрзшей грязи было очень тяжело.
Вот когда Устинья пожалела о том, что не согласилась подождать денёк и взять от деда Пахома лапти! Разумеется, надолго бы их не хватило, через три-четыре дня от лыка остались бы ошмётки, но хотя бы эти дни можно было не ковылять по острым, смёрзшимся комьям! Когда стало совсем невмоготу, Устинья зубами порвала на полосы котомку и этими лоскутами обернула ноги. Ненадолго стало легче, но вскоре истрепалась и холстина, и дальше до самой Москвы Устинья брела босиком.
Довольно быстро она поняла, что идти нужно не по самой дороге, а по обочине. Прибитая морозом трава терзала ноги не так сильно, как обледеневшая грязь. Но сбитые в кровь пятки не заживали, и идти становилось с каждым днём всё мучительней.
Спать приходилось в холодном осеннем поле. Обычно Усте попадались невывезенные скирды сена, и она радостно зарывалась в их пахучее, ещё тёплое по-летнему нутро. Но несколько раз пришлось всё же ночевать в кустах близ дороги. От холода зуб не попадал на зуб, ночь казалась бесконечной, сразу принимались ныть и ноги, и грудь, и голова, и голодное нутро… Устинья плакала тихо, без слёз, с сухими глазами, уткнувшись лицом в рваный рукав. «Господи, Ефим, сил моих больше нет!.. Кабы знать только… кабы знать, что живой!» Но за пазухой по-прежнему лежали бумаги отца Никодима. И, давя безнадёжные рыдания, Устя знала: утром встанет солнце – и она пойдёт дальше.
Совсем худо стало, когда начались дожди. Однажды Устинья проснулась в придорожных кустах, с которых на неё падали ледяные капли. До рассвета было ещё далеко, вокруг стояла непроглядная тьма. От холода одеревенело всё тело, и, хочешь не хочешь, надо было подниматься. Стуча зубами, Устинья кое-как встала на ноги и зашагала в потёмках по раскисшей дороге. Идти было всё же теплей, чем валяться в кустах.
Когда из свинцовых туч вывалился блёклый рассвет, Устя разглядела в нескольких саженях от дороги растрёпанную копну и побежала к ней по колючей стерне. Рухнув в сено, она мгновенно забылась тяжким, неспокойным сном. Её кидало то в жар, то в холод, по спине ползли капли пота, зубы стучали от лихорадки, – а перед глазами, хоть убей, стояло загорелое, смеющееся, зеленоглазое, самое родное на свете лицо, светились белые зубы, хриплый голос шептал: «Устя, Устюшка, сердечко, игоша моя разноглазая…» – и она бежала к нему куда-то сквозь ледяной дождь и холод, кричала, задыхаясь: «Ефим, пожди, постой, я с тобою, я…» А пути не было видно за кромешной тьмой, и рыдания давили горло, и озноб сотрясал всё тело.
Она очнулась к вечеру, когда выпавший снег растаял, а над полями повисло красное холодное солнце. Стуча зубами, Устинья выбралась из копны, и сырой, холодный воздух тут же хлынул за ворот рубахи. Смертельно не хотелось покидать тёплое убежище. Но Устя напомнила себе, что она и так провалялась в забытьи целый день. Стало страшно умереть вот так, возле дороги, – всего-то несколько вёрст (как ей казалось) не дойдя до заветной цели. Глубоко вздохнув и поправив за пазухой свёрток, Устинья стиснула зубы и зашагала через поле к мутно блестевшей лужами дороге.