– Да, правда; в этой ткани колдовство. Сивилла, видевшая двести раз, как солнце обернулось вокруг света, платок в провидческом экстазе сшила. Для шелка развели червей священных, из девичьих сердец застылых мумий искусно краску извлекли[239]. Мне подавай непременно его. И если ты верна мне, госпожа, а вовсе не распутная профура, мне подавай сейчас же тот платок.
– Ну, едрить твою налево, раз он так священен, мой господин, не надо было его пачкать. Ей-богу же, неправ ты[240].
– Что?
– Я его в стирку отправила, потому что ты им подтерся, когда брал меня монахиней.
– Я солдат, Дездемона, мне изящества неведомы. Сама меня к нему ты побудила.
– Я тебе просто сказала, чтоб елду свою об занавески не вытирал. Я не велела тебе брать для этого ятый мистический сопливчик, а потом врываться сюда и закатывать мне сцену из-за того, якобы, что я блудница, лишь потому, что он затерялся в стирке.
– Все правда, – сказала Эмилия, появляясь из-за ширмы для переодеваний. – Я тому свидетель.
– А! – произнес Отелло, несколько удивившись тому, что с ними в комнате кто-то еще. – Ты видела, как я вытирал елду носовым платком?
– Ой, смотри, Эмилия, – сказала Дездемона. – Ты вогнала его в краску. В монашеском костюме в тот раз был он. Мавр у меня такой чаровник, такой бесстрастник. Милый, милый.
– Нет, генерал, – отвечала Эмилия. – Я отнесла платок в стирку, где ваш подручный, Яго, с ним сбежал, когда перепугался, завидя громадного подмастерья дурака.
– Яго? – переспросил Отелло, уронив руки, будто его кукловод обрезал нити.
– Так точно, добрый господин, – подтвердила Эмилия. – Он самый.
Дездемона подошла к мужу и сжала его плечо, чтоб он не рухнул на пол в смятенье.
– Займись-ка своим насморком, дорогой. Не годится, если главнокомандующий Венеции станет расхаживать по замку, а из пещер благородного носа его будут торчать засохшие драконы.
– Даже сильные мира сего покоряются моей воле, – сообщил Яго никому в особенности. – Не насилием или угрозами, но смекалкой и коварством. Отелло не столько запутался в моей сети, сколько сам ее на себя набросил и думает, что он рыбак. А злые помыслы мои ожили темной убийственной тварью, и вот я с хитростью обращу мавра из беса ночеликого в рогатого мужа, чудовище и зверя[241], пожирающего собственный хвост… Я подучил Отелло сказать жене, что не вернется допоздна – его инспекция судов в порту затянется до глубокой ночи. За бутылью вина в таверне волью ему в рассудок виденья преступлений и предательств, пока не станет он как тигр в клетке, подстрекаемый острою палкой. А затем отведу его в дом Кассио, заставлю послушать под окном, как флорентиец свершает свое ужасное деянье с Бьянкой, коя известна всем и каждому своими похотливыми стенаньями. А какой муж, сим разъяренный, отличит стоны другой женщины, если ожидает услышать свою? И как увижу я, что мавр уже вскипает, – призову Кассио к дверям и отойду в сторонку, а разъяренный мавр его пусть убивает. Кассио, хоть и флорентиец, но Венецией сильно любим, и совет, ведомый новым сенатором Антонио, сместит Отелло и назначит меня главнокомандующим венецианских сил. Первой придет власть, а за нею, с нашим Крестовым походом, – и богатство.
ХОР:
– Но увы, – продолжал Яго, – быть может, есть в моих планах слабина, кою силой своей воли и размахом устремлений мне еще только предстоит открыть…
ХОР:
– Ох, ёбть, – произнес Яго. – А ведь и впрямь же, нет?
ХОР: