…мы ступали по мрамору и стеклу мозаичного пола, перед нами открывались широкие аркады, в них узорные розовые поверхности стали волнистыми от времени, а в тех местах, где свежесть красок сохранилась, церковь казалась сотворенной из мягкого и податливого вещества, будто огромные восковые соты. Там же, где время стерло и закалило материал, а художники украсили его золотыми узорами, она походила на драгоценный переплет из лучшей кордовской кожи для колоссального венецианского Евангелия. Увидев, что мне нужно провести какое-то время перед мозаикой, изображающей Крещение Христа, и почувствовав ледяной холод, пронизывавший баптистерий, мать накинула мне на плечи платок.
В «Обретенном времени» баптистерий неожиданно возвращается. Подавленный, неспособный творить, не в силах вернуть навеки ушедшую в прошлое радость, Марсель случайно ступает на неровный булыжник внутреннего двора «Отель де Германт». Радость возвращается к нему без всякой видимой причины. В его сознание врывается глубокая синева, прохлада и ослепительный свет. И наконец он понимает, что это была Венеция — место, где они с матерью стояли на неровном мозаичном полу баптистерия. И от этого непроизвольного воспоминания смерть вдруг кажется ему чем-то незначительным, рассказчик снова воссоединяется с утраченным было прежним «я» и его переживаниями, и теперь у него достаточно уверенности в себе, чтобы взяться за книгу, которую, насколько мы можем видеть, он и написал. Ему больше не нужно искать в окружающей действительности то, что он обрел в своем внутреннем мире.
Густав фон Ашенбах из «Смерти в Венеции» Томаса Манна не может ни упорядочить свои отношения с реальной Венецией, ни ускользнуть от нее. Сам Манн отдыхал с женой и братом в «Отеле де Бэн» на Лидо летом 1911-го с менее тяжкими последствиями. Там он наблюдал за польским мальчиком Владиславом Моесом, послужившим прообразом Тадзио из его новеллы. (Внешность Ашенбаха Томас Манн списал с умершего незадолго до этого Густава Малера, с которым был знаком. А с тех пор как Лукино Висконти использовал «Адажиетто» Пятой симфонии в своем фильме по этой новелле, снятом в 1970 году, герой, возможно, стал еще больше напоминать Малера.) Ашенбах, известный писатель, до сих пор во всем повиновался воле Аполлона — высокого искусства, а не Диониса — безудержного удовольствия. В Венеции, свободный от чувства долга и традиционных норм морали, он стремительно и безоглядно влюбляется в прекрасного юношу. Выходившее из моря «живое создание в своей строгой пред-мужественной прелести, со спутанными мокрыми кудрями пробудило в нем <…> мифические представления. Словно то была поэтическая весть об изначальных временах, о возникновении формы, о рождении богов». Ашенбах начинает бездумно преследовать Тадзио и его сестер. «Он шагал вперед, повинуясь указанию демона, который не знает лучшей забавы, чем топтать ногами разум и достоинство человека». Венеция, давно пережившая свой золотой век, вносит свой вклад в это гнетущее ощущение: когда гондола Ашенбаха следует за гондолой Тадзио, воздух был наполнен запахом гнили, «солнце томительно пекло сквозь дымку испарений»…
Мраморные ступени какой-то церкви сбегали в воду; старик нищий прикорнул на них и с жалобными причитаниями протягивал шляпу, показывая белки глаз — он-де слепой. Торговец стариной, стоя возле дыры, в которой гнездилась его лавчонка, подобострастными жестами зазывал проезжего в надежде основательно его надуть. Это была Венеция, льстивая и подозрительная красавица, — не то сказка, не то капкан для чужеземцев; в гнилостном воздухе ее некогда разнузданно и буйно расцвело искусство, и своих музыкантов она одарила нежащими, коварно убаюкивающими звуками.