Все время она на столе будто что расстанавливает и двигает, сбирает крошки в кучку и ссыпает их в ладошку, чтой-то перекраивает, делит, дорогу перебивает или пускает ее кругом, одно рвет, другое дробит, рученьки ее, ровно махонькие ядовитые змеи, пробираются через какие-то ходы, и чтой-то тюкают или вытягиваются и чтой-то там ловят, точно силками для птиц, одно отпихнет, другое подтащит и глотает жадно, как гусыня в сите, и сама мотается, что твоя циркачка.
Вечно она ими чтой-то мухлюет, фокус-покус показывает — вот видишь, вот не видишь. Страшные руки, брат, и женчина страшная.
Этими вот руками Полексия, верно, у тыщи баб роды приняла, и ни у одной волос с головы не упал, и дети все живые и здоровые. И у родной дочери, как время ей пришло, роды примала. Бабы говорят, она руки свои каждую минуту моет и по тридцать раз мылом мылит, сперва долго щупает тебя, а опосля сложит правую на манер ложки, сунет ее, прости, в тебя и изнутри смажет чистым жиром ровно машину. И ребенок выстреливает из тебя как из пугача. И боли никакой.
Все бывает так, как она тебе предрекла. Ежели ты ей показалась, все гладко сойдет, и доброе дело может тебе сделать. А ежели не показалась, — тут уж берегись, может такое зло с тобой содеять, что вовеки его не избудешь.
А Полексия не токо роженицам подсобляла, она, помилуй господи, и кой-чем другим занималась. Скажем, затяжелела ты, а у тебя и без того полон дом ребятишек мал мала меньше, ни чем накормить, ни где положить не знаешь и хочешь ты ослобониться, ступай к ей, она мигом тебе все спроворит. Рученьки свои хорошенько отмоет, вытащит банку с проваренным свиным жиром — он у ей завсегда наготове в буфете стоит — и давай тебя тереть, трет, трет, пока пуповину не перетрет. Ребеночек несчастненький, само собой, помрет, и через день или два ты его выкинешь. А опосля ты ей платишь, кабыть, к примеру, ты у ей брынзы купила.
Сколько ребятенков она так в нужник спровадила — и не сочтешь! Почитай три-четыре поселка, как наш, в нужник схоронила.
Правду тебе сказать, не люблю я этого. Здесь, понятно, бабы и сами то веретеном себя продырявят, то развилкой какой, но хоть вовремя, пока ребенок ишо не шевелится. А та живых, живых убивает и выкидывает.
Мерзко мне и глядеть на ейные руки, право слово. Тошнота к горлу подкатывает, как их вижу.
И возьми, к примеру, как она обошлась с теми стариками.
Когда она со своим Алексой купила у акушерки Лены дом, во дворе ишо стоял махонький домишко — всего-то в одну комнатенку. Жили в ем двое стариков, муж и жена, совсем немощные, еле дышат. Газеты в Окно продавали, тем и кормились.
Повитуха Лена их терпела и не трогала. А как купили те у ей большой дом, стали стариков подговаривать продать им и свой домишко. На что им дом, когда они вот-вот помрут? А продадут, могут в ем оставаться, сколько пожелают.
Старики думали, прикидывали и так и сяк, а там и согласились. Но выговорили себе право жить в ем и дальше. А помрут, дом им перейдет, и тогда пущай что хотят с им делают.
Заплатили им Полексия и Алекса, как договорились, и старики поначалу жили там, как и допрежь того. Но не прошло и трех дней посля расчета, вернулись они вечером, видят — вещи за воротами. А во дворе Полексия с палкой в руке, как разъяренная кошка.
Умоляют ее горемыки дать им дожить ту малость, что им осталась. Ведь уговорились так! Некуда им податься, Каково старикам на улице оказаться, без крыши над головой!
А Полексия орет на весь двор, аж у магазина слышно:
«Пошли отсюдова! Мое это, никого здесь боле видеть не желаю. Киркой кажного убью, кто токо явится сюда!»
Старики — что делать? — потихоньку собрали свои пожитки и уехали в Ш. Кто-то там у их нашелся.
Но здесь-то, вишь, какой воздух — прохладный, чистый, грудь легко дышит. А там жарища, пыль. Душно. Там они, конешно, долго не протянули. Быстро померли.
А Полексия в их домишке летнюю кухню себе устроила.
Господи, и чего токо она не вытворяла! И ни капельки мне ее жалко не было, как ее в тюрьму посадили. И никто ее тут не жалел. Вздохнули бы люди, коли б она опять там очутилась. Ейное место там. Засадить бы ее ишо разок, да на подольше.
И совесть не грызет меня, хочь это я ее упекла в тюрьму. Могла бы, и снова так сделала.
Не жить мне на этом свете, коли вру.
Как повитуха Лена дом свой продала Алексе и Витомиру Стоядиновичу, сыну Ранджела из Двух Сестер, двор тоже поделили пополам, половина сюда и половина туда. Спереди они поставили забор из штакетника и отгородились друг от дружки, а позади осталась старая ограда из камня — низенькая вроде скамьи, на ей летом по вечерам сидят. И эти сидели, пока промеж их вражда не завелась. А комнаты их разделяет одна стена, и все. Дом-то один, и, само собой, стена одна.
Витомир со своей женой Милияной — весь поселок про то знает, не стану таить и от тебя — плохо жил. Раза три он уходил из дому, похоже, сбегал, но наверняка не скажу, не знаю. А однажды ее с детьми из дому выгнал, надумал другую жену привесть. Милияна к своей матери тогда ушла. Про это тоже всем известно.