Но рази они понимают человеческие слова? Схватил за другой рукав и санитар. Давай тянуть меня из палаты.
Ишо мы так поторговались: выйдешь — не выйду, уйдешь — не уйду, но тут в палату доктор пришел. Посмотрел он на нашу свару, засмеялся.
«Отпустите ее, — говорит. Они меня тут же отпустили. — Ну вот что, — говорит он мне. — Пришла, повидалась с мужем, увидала, что он живой, а теперича, будь добра, уходи. Сюда никому входить не разрешается. Не ровен час хуже ему сделаешь».
Поддалась я на доброе слово. Что ж, думаю, мужа повидала, и впрямь можно идтить.
Кивнула головой доктору, отпустила Мисину руку. И задом пячусь к двери.
«Миса, — кричу ему, — не давай токо ногу резать! Ни за что не давай, Миса, и я тоже свого согласья не дам. Я тут буду, поблизости, не уеду, пока снова не повидаемся. Я скоро приду».
И вышла. Вывели они меня.
А Миса все глядел мне вслед с белой койки своими белыми глазищами, а в их — один страх.
«Пойдем со мной, — сказал мне доктор уже в колидоре, — я тебе расскажу, что с твоим мужем».
«Я для того, — говорю, — и пришла».
Повел он меня в свою докторскую комнату.
«Садись, — говорит. Начал он ворошить бумаги, вытащил какую-то коробку. — Но прежде, — говорит, — скажи, как ты попала в палату? Сегодня утром строго-настрого приказано никого не пускать».
«Как попала? — говорю. — Сестра внизу, извини, в тувалет пошла, я и прошмыгнула».
Он засмеялся.
«А как ты узнала, в какой твой муж палате?»
«Услыхала, — отвечаю, — санитар внизу спрашивал у сестры, куда положили шахтера из рудника».
«Ну, — говорит, — ловкая ты женчина!»
«Беда заставила, — говорю. — Кабы не беда, не гоняла б я здесь по вашим колидорам и с вами б не разговаривала. Мне б век вас, докторов, не видеть, не слышать».
Он закинул голову и хохочет, остановиться не может.
«Как зовут-то тебя?» — спрашивает.
«Петрия», — говорю.
«Да ты, Петрия, — говорит, — не токо ловкостью взяла, тебя и умом бог не обидел. Смотри-ка, все-то ты знаешь».
«Тоже беда научила, — говорю. — Нам всем счастья подавай, а от его одни дурни и вырастают. Беда да горе уму учат, ежели, конешно, выдюжишь, не поддашься, не окочуришься до времени. Вот и гляди теперича, что для человека лучше, счастье иль беда с горем пополам».
Он перестал смеяться.
«Ей-ей, Петрия, — говорит, — это ты хорошо сказала. И правда, ишо подумать надо, что для человека лучше».
Вытащил он из коробки снимки черные. Встал, к окну подошел. Поднял на свет.
«Вот, — говорит, — его нога. — И показывает мне. Я ничё не разбираю, голяшка вроде, и все. — У его оченно опасный перелом, в трех местах. Здесь, здесь и здесь».
Я заглядываю из-под его рук.
«Скажите мне, доктор, а это цельная его нога или токо кости?»
«Кости, кости».
«А мясо на ей есть или нету?»
«Есть, — говорит, — но, правду тебе сказать, все в клочья разодрано. Опасно он раненный, мы уж думали, оставлять ли ему ногу?»
«Отрезать хотели?»
«Думали, как лучше».
Я покачала головой.
«Богом прошу, не режьте. Не позволю. Коли решите отрезать ногу, скажите мне, и я тихо-мирно увезу его домой. Лучше ему умереть на двух ногах, чем жить на одной».
Он глянул на меня сверху — высокий мужчина-то, но глазом не моргнул.
«Я тебе говорю, что тяжелое у его ранение. Как его сцепка с тремя пальцами трахнула, ему всю ногу расплющило. А там, куда пальцы угодили, и мясо, и кости, и жилы — все разодрано. Когда его привезли, нога на одних жилах держалась, все прочее порвано было. Мы ему все зашили и в порядок привели. Теперича надо ждать, что из этого получится».
Вижу я, не станет этот человек за здорово живешь ногу отрезать. А я, дура, такое ему говорила. Вот уж и правда, свет не без добрых людей.
«А боль у его, — спрашиваю, — очень сильная была?»
Доктор отвечает:
«Ему сразу, ишо в шахте, а опосля в Брегове и в Ш. уколы от боли делали. И мы здесь тоже делаем. Счас у его нету болей».
Помолчали мы с им немного. Осталось одно мне у его спросить. Однако с чего начать, и не знаю.
А я с утра голову платком шелковым повязала. Вот я, значит, сижу и узел кручу, то развяжу, то завяжу, мучаюсь, не знаю, как выговорить.
«Доктор, — говорю, — надо мне вас ишо спросить. Ответьте мне, как до сих пор отвечали. Доктор, мужу мому двадцать девять стукнуло, тридцатый пошел, он ведь как росиночка весенняя, токо и жить начал, дак ежели выживет он, что ж, так до конца дней своих и будет с порченой ногой, — тут замолчала я, задумалась, как сказать, — калекой будет, да, доктор?»
Он взял сигарету. Закурил, дым в сторону от меня отдувает.
«Петрия, — говорит, — ты умная женчина, сама должна понимать. Счас речь о жисти идет, а не о ноге. О ней опосля будем говорить. Такое у его ранение. А о чем ты спрашиваешь, право слово и спрашивать ни к чему».
Но как можно об этом не спрашивать? Да будь ты семи пядей во лбу, рази удержишься?
«Что, — говорю, — и не надеяться?»
Он повернулся, медленно положил снимки на стол и смотрит на меня через плечо.