Его портреты понравились самому господину капитан-бомбардиру, и Пётр I горячо рекомендовал всем своего знатного портретиста. Ему много и охотно заказывали, а он в те петербургские годы много и охотно писал. Портреты давались легко, как бы без видимых усилий, наверное оттого, что он так хорошо знал и понимал сподвижников великого преобразователя. В тех портретах ощущалась сама жизнь — горячая, широкая, петровская. Но умер Пётр I. Полезли к трону новые люди — точнее, людишки. После великого государя, с его высокими и смелыми замыслами, они казались маленькими и ничтожными, своекорыстными и случайными. Пошёл новый заказчик — светская знать, — и заказчику тому надобно было угодить. Дабы не терять заказы, российский Тициан начал припудривать и прихорашивать новоманирных господ на картинах. Мода пошла на рококо, на мотыльки и зефиры, и он одно время пошёл следом за модой. Да и супруга, прекрасная Лиза Маменс, немало в том способствовала. При Екатерине I красавица рижанка стала фрейлиной, и понадобились новые наряды и украшения. Но денег от заказов всё равно не хватало на придворную жизнь Лизы Маменс. И тогда она нашла свой способ доходов. Проведав об амурах своей жёнки, Иван проучил её крепко, по-дедовски, запер свою мастерскую в Санкт-Петербурге и перебрался в Москву, к брату Роману. Но двор словно не хотел с ним расставаться: при Петре II переехал из Петербурга в Москву. Примчалась и Лиза Маменс. Валялась в ногах, вымаливала прощение. И он, дурак, простил, и снова Лиза Маменс закружилась по балам и куртагам. Теперь уже вся Москва заговорила об её амурах. Он хотел развестись, но Лизка в суд не явилась, пряталась у своего нового амантёра, графа Дугласа. От всех этих невзгод Иван Никитин крепко запёрся в дедовском доме на Тверской, перестал ездить ко двору и брать заказы.
В эти бессонные вьюжные ночи, когда тоска подступала к сердцу, сладкими детскими снами зрилась ему благолепная старина. И хотя старина та была ни тихой, ни благолепной, но она была его детством, а детство всегда вспоминаешь с внутренней отрадой, особенно когда столь черна твоя нынешняя жизнь.
И он, первый светский живописец России, снова попытался вернуться к тому, с чего давным-давно начинал, — к иконам. Из бальной залы уходил в храм. Но не находил в себе прежней веры, а без веры и иконы походили на чертежи. Да и не мог он писать по прежним церковным уставам — отучен был всем петровским временем.
Впрочем, покупатели всегда находились — ведь он по-прежнему числился первым придворным живописцем, что в Табели о рангах было приравнено к чину полковника. Только вот правда искусства, которая когда-то обожгла его горячим дыханием красоты, временем словно умирала в нём.
А вокруг все суетились, спешили, гонялись за личным интересом. Но после горячки петровских дел он был равнодушен к наступавшему безвременью. И огромная гишторическая баталия о Куликовском побоище — заказ князя Дмитрия Голицына, прославляющая старые знатные роды в пику немцам и безродным новикам, — пылилась неоконченная рядом с недописанным портретом Павла Ивановича Ягужинского, новомодным мотыльком, скользящим по бальному паркету. И ту, и другую картины, наверное, засидели бы мухи, если бы не старательный ученик Мина Колокольников. Вот и сейчас Мина прилежно дописывал работы своего знаменитого учителя, а сам Никитин, укрывшись овчинным тулупом, дремал на лежанке.
Проснулся от старинных и щемящих сердце звуков — такие он слышал когда-то во Флоренции. Так тогда стучали каблучки Мари Голицыной, когда она поднималась в его мансарду позировать для той славной и столь дорогой ему парсуны, что и сейчас висит в Архангельском, у старика Голицына. Он прислушался, поражённый, но сомнений быть не могло: по лестнице стучали женские каблучки, затем возле дверей зашуршали юбки, и, наконец, раздался робкий и несмелый стук.
«Мина!» — сердито позвал Никитин и неохотно спустил ноги с тёплой лежанки. Так сонным медведем — нечёсаный, в валенках — он и предстал перед Дуняшей и Галькой, когда девушки вслед за Шмагой с робким любопытством переступили порог мастерской. А любопытствовать было чему, поскольку на всю Москву не было такой мастерской, как у Ивана Никитина. Она занимала целый этаж двухэтажного особняка. В светлом углу мастерской, у широкого окна, поставлена была большая неоконченная картина. В колеблющемся свете свеч, зажжённых услужливым Миной, блестела краска старинных шеломов и щитов, сходились в сражении две многочисленные рати. То был заказ старого Голицына — Куликовская битва.