— Коль сей молодец и во сне кричит, стало быть, и наяву очухался! — сказал один из графских лакеев, а затем над Михайлой склонились холодное лицо Дугласа и багровая физиономия бравого капитана. Разбитую челюсть капитана поддерживала аккуратная повязка. «А славный апперкот вышел!» — подумал Михайло, но капитан Альбрехт точно уловил мысль Михайлы и размахнулся:
— Я тебе сейчас покажу, как бить немецкого офицера!
Но тяжёлую руку удержал граф Дуглас:
— Зачем бить лежачего, мой капитан? Ведь ему так холодно в ледяном погребе. Ти озяб, мой малшик? Ти озяб?
Ледяным блеском поблескивали при свете факела голубые глаза графа Дугласа. Холодные графские пальцы брезгливо взяли Михайлу за нос:
— Надо погреть малшика! — И тут вдруг граф взвизгнул: — Гундс фат!
Он отшатнулся, схватившись за укушенные пальцы. Лакеи тут же бросились на Михайлу, заголили спину:
— А, русская собака...
Капитан Альбрехт, выхватив у лакея горящий факел, прижёг Михайлу. Тот даже не застонал — ярость и ненависть возродили в нём упрямую силу.
— Да не так! Не так, капитан! — сердился Дуглас. — А ну подсыпьте ему порох на спину, я сам буду пускать фейерверки!
Даже капитан Альбрехт вздрогнул при сем распоряжении:
— Но, ваша светлость, в трактире у бильярда были русские офицеры. Они видели, как мы увезли актёришку. И если он умрёт, как бы не быть нам в ответе. Человек-то он вольный! А князь Голицын законы блюдёт!
— Ерунда! Русские законы не для нас, немцев, писаны! Русским зольдатам в Эстляндии я всегда даю триста палок! Немцу можно дать только сто палок, но русская спина выдержит и триста палок. А когда малый очухается, мы сдадим его генералу Ушакову, в острог. Не забывайте, этот парень увёл крепостную рабу герцогини, сестры новой императрицы Анны! Тут ему никакой Голицын не поможет!
И граф Дуглас самолично посыпал спину Михайлы порохом и поднёс факел. И когда вспыхнуло голубое пламя, граф Дуглас затрясся, словно хищный вурдалак при виде своей жертвы. «Не случайно в Эстляндии его зовут душегубом...» — вздрогнул капитан Альбрехт, глядя на синюшное лицо своего друга.
— Сейчас малшик запоёт иные песни... — возбуждённо зашептал Дуглас на ухо капитану, словно приглашал его на концерт. Но Михайло не предоставил радости графу Дугласу — крепче стиснул зубы и точно провалился в тёмную ночь.
Очнулся Михайло в остроге. Он не сразу сообразил, где он и что за люди вокруг. Гудело в голове и точно отнялась обожжённая фейерверками спина. Длинный дровяной амбар, в котором помещался острог, не отапливался. В полумраке метались по стенам огромные тени. Хрипы и стоны прерывались пьяными криками и песней: там в углу играли в зернь, кости. Какая-то сизая баба с провалившимся носом присела на нижние нары, на которых лежал Михайло, загундосила:
— А что, молодцы, надобно бы влазные деньги с новичка получить?
— Да на нём одна исподняя рубаха, и та рвань! — ответил ей чей-то голос.
— А ты помолчи, стрелец-молодец, пусть парень ныне послужит обществу, как я своё отслужила! — сердито закричала баба.
— А ну покажь, как ты отслужила-то! — отозвался насмешник. Амбар грохнул от хохота. Баба сплюнула, отошла.
— Лежи, лежи, сынок! — наклонился над Михайлой маленький, чистенький старичок. — Виданное ли дело, с пытаного влазные брать? Совсем глупая баба, — продолжал старичок рассудительным голосом. Старичок тот сразу запомнился и не раз ещё являлся Михайле в его полубредовых видениях. Особо запомнилась его улыбка: добрая, участливая, совсем домашняя, а не острожная. Старичок сидел на полатях острога так же просто и спокойно, как сидел где-нибудь на завалинке деревенской избы и занимался самым древним и философским ремеслом: портняжеством. Он заботливо поправил на Михайле свой тяжёлый деревенский тулуп и утешил, окая по-волжски: — Розукрасили-то! О, звери, чистые звери! — И сердито начал тыкать иголкой в толстую рогожу. Перехватив недоумённый взгляд Михайлы, рассмеялся: — А ведь я это тебе, паря, портки шью. Когда тебя из Сыскного приволокли, кроме исподней рубахи, на тебе только и было что нательный крест!
Михайло на слова старика застонал так тихо, что пожалел сам себя. Дед засуетился, поспешно перевернул его и, растирая какими-то снадобьями, забормотал совсем как маманя в детстве:
— А мы спинку маслицем, маслицем! Оно и затянет!
И опять всё для Михайлы уплыло в ночь, и только токовал где-то далеко-далеко добрый голос: «А мы маслицем, маслицем!»