Эти строки были ему надобны лишь для того, чтобы настроить голос на верный лад, и теперь он затянул длинную балладу, кончавшуюся следующим куплетом:
Все растроганно молчали. Живописец Дюхтер издавал странные, шмыгающие звуки. Фал выколотил из инструмента крепкое интермеццо и весьма проникновенно исполнил «Материнское сердце». Для Дюхтера это оказалось чересчур. Еще не затихли последние звуки песни, как он сполз со стула и, захлебываясь рыданиями, осел на пол. Г-жа Слок, вероятно, полагавшая созерцание столь беспросветных человеческих страданий чересчур разрушительным для души, теперь решительно отослала сына от камина в постель. Слок и гончар, у которого, удивительное дело, вдруг сна ни в одном глазу не оказалось, поволокли Дюхтера вон из комнаты.
— Художником быть, доложу я вам, это не хухры-мухры, — сказал Фал. — Это жутко серьезный парень, вы еще увидите. Очень, очень серьезный. — Вслед за этими словами он, подкрепившись адской смесью пива с можжевеловкой, пустился в рассуждения об изобразительном искусстве. Дело было, разумеется, нешуточное, поскольку его рассказ включал в себя, кроме массы прочих вещей, также и наставления о том, как распознавать несвежую птицу, как правильно мариновать в винном уксусе жареную селедку или моллюсков, какие бывают разнообразные средства против похмелья, как можно устроить трюк с простым старомодным электросчетчиком и колечком на ниточке, и о том, как восхитительна природа.
— Нарисуешь вот такой вот цветочек, — сказал он, указывая на два дорогущих цветка в маленькой вазе, — со всеми его штучками-вздрючками, и тебя затаскают за порнографию. Вот ей же богу, правда. — Самое ужасное в жизни происшествие стряслось с ним в одном доме, куда он явился забрать шкафчик ручной работы, и там в одной комнате увидел сидевшую за столом громадную голову с маленькими ручками и ножками. Голова была занята складыванием бумажных корабликов, и она даже сказала ему: «Добрый день, сударь». — Жуть. Случится же такое, — заключил он.
После этого он опять запел.
— Какой славный вечерок получился, — сообщил он после нескольких песен. Все с ним согласились и заверили, что, выступай он по радио или снимайся в кино, имел бы златые горы. Ободренный этим, он спел еще одну, очень печальную песню о болезни и смерти. Пока все слушали, Слок отозвал меня в сторонку и сполна отсчитал согласованную сумму.
Заработки
Деньги стремительно заканчивались, и передо мной уже маячил день, когда я буду вынужден распроститься с последней парой шиллингов. Какая-то необъяснимая вялость, однако, мешала мне шевелиться: по утрам я подолгу залеживался в постели и поднимался только после длительных самоувещеваний, так что мне оставалось всего несколько дневных часов; это короткое время я использовал на то, чтобы, по большей части все еще в состоянии полудремы, отправиться за самыми дешевыми продуктами — либо на рынок, за полчаса до его закрытия, либо в грязнущую и посещаемую в основном мухами лавчонку в моем районе; цены — подозреваю, что из-за тошнотворной экземы владельца, — были там весьма демократические.
Уже наступил май, но по-прежнему стояли пронизывающие холода. Это была небывало поздняя для Лондона весна, — ни одной набухшей почки на деревьях. При помощи старой электроплитки, подключенной к отдельному счетчику, который мне приходилось подкармливать шиллинговыми монетками, я время от времени обогревал свою комнатушку — в сущности, просто конуру.
Заметив, наконец, что наличность моя сократилась до нескольких фунтов, я начал соображать, что бы мне предпринять, и в первую очередь подумал о Керре. Это был единственный человек, которого я знал в Лондоне. Хотя я видел его всего раз, я внезапно уверился в том, что он может дать дельный совет или помочь каким-то иным способом.
Я познакомился с Керром примерно месяц назад на одном жутком литературном сборище в аудитории где-то в Кентиш-тауне, где несколько полудурков лопотали всякую чушь. Керр сидел рядом и одновременно со мной прыснул от хохота, когда некий бахвал с кочаном на плечах, намереваясь приступить к декламации своих творений, выхватил текст из рук чтеца, а потом с кряхтеньем подбирал добрую сотню страниц, которые разлетелись из папки, с грохотом свалившейся на пол. Керр ржал так громко, что я сразу подумал — вряд ли это англичанин, но ошибся. Правда, он год прожил во Франции. Он был чуть старше меня, тощий как жердь, и вид имел утомленный, с выразительными, но для его возраста чересчур глубокими морщинами. Бурный приступ хохота объяснялся, вероятно, нервной потерей самоконтроля, поскольку, когда у нас завязалась беседа, он говорил очень тихо, порой почти неслышно бормоча, опустив свою старообразную голову.