Правда, по натуре он был общителен. Его тянуло к людям, влекли компания, споры. Он даже думать любил на людях и сам себе казался умнее. Хотелось дружить, жить в сутолоке, чувствовать локоть товарища, помогать кому-нибудь, зная, что тебе тоже помогут. Но именно закон дружбы: дружить — стало быть помогать друг другу — как раз и пугал. Чужая душа — потемки. А что, если?.. Враг коварный, двудушный и на успехи страны отвечает борьбой. Опять же ошибки. Кто гарантирован от них? И где граница между ошибкой и предательским ходом?.. Так в Сосновском укоренялись настороженность и подозрительность, подтачивавшие основу дружбы. Он замыкался в себе: из-за дружбы можно было стать без вины виноватым, нести ответственность за то, что не рассмотрел действительно виноватого. А кому это нужно? Лучше уж отвечать только за себя!
Шли годы, страхи постепенно отходили в прошлое, но дружбы, даже с теми, кто нравился, пробуждал симпатию, не возникало. Да и потребность в ней как-то притупилась: в официальных деловых отношениях с окружающими было что-то удобное, было меньше забот — спокойнее.
Правда, это не мешало Максиму Степановичу завидовать людской дружбе, особенно непосредственной, искренней у простых людей. В минуты добродушия он мечтал о неразлучном друге, но в то же время вовсе не старался искать его и даже избегал. И лишь теперь, в минуты отчаяния и горя — вся трагичность и позор этого раскрылись Сосновскому.
«Один! Совсем один!..»
Зазвенел звонок, работница прошаркала по коридору, Послышались приглушенное покашливание мужчины и встревоженный женский голос — спрашивали о нем. По голосу и покашливанию Сосновский узнал Диминых.
Их приход тронул его — глубоко, до желания заплакать, как может тронуть обессилевшего, больного человека. Но это показалось стыдным: сам то он не больно поддерживал Димину. Сосновский нахмурился, положив руку на лоб. «Ладно… По чину положено проявлять чуткость…»
Они вошли озабоченными, даже испуганными. Не зная, что делать, Димин пододвинул к постели стул и тут же сел. Дора, поправив одеяло, осталась стоять, опираясь на его плечо.
— Позволь похозяйничать у тебя,— сказал Димин и посмотрел на жену.— Пусть она работницу проконсультирует. Им, женщинам, многое видней. Пускай договорятся.
— Пожалуйста,— согласился Сосновский, ожидавшим иных слов.
— Врача вызвали?
— Да.
— Тогда крепись… А ты, Дора, ступай…
Он уже распоряжался, и это получалось у него как-то натурально, точно иначе и не могло быть.
Сосновский видел: Доре тоже тяжело. Что-то приглушив в себе, оттолкнувшись от плеча мужа, она незаметно взяла с тумбочки корзиночку с вязаньем, Верины пяльцы и вышла.
4
Через неделю доктор посоветовал Сосновскому подниматься с постели, а потом и выходить на воздух. Голова еще болела, особенно затылок, по которому как будто сильно ударили. Опротивели лекарства — омерзительно горькие порошки, таблетки. Уколы с каждым разом казались болезненней, ужасно наскучило лежание. Но в то же время не хватало сил и начинать жизнь заново. Да и нитей, которые связывали бы Максима Степановича с нею, осталось мало — дочери да, пожалуй, еще Димины, которые стали заходить к нему ежедневно.
Сосновский примечал, как постепенно исчезали вещи, что могли напомнить о жене, как в квартире устанавливался другой порядок, не такой строгий, как при Вере. А тем временем Димин все настойчивей заводил разговор о делах. Сосновский понимал, для чего все это, горько улыбался, но незаметно для себя постепенно успокаивался.
И все-таки начинать жизнь сызнова не мог. «Как же без Веруси?..» Только при ней дома он был самим собой, делал, что хотел, говорил, что было на душе, не оглядываясь. Пусть Вера не всегда понимала его, пусть были ссоры, но зато она оставалась единственным до конца преданным ему человеком.
Кто заменит ее? Никто! Теперь он один. Димин твердит, что забвение и счастье в труде. Понятно, сейчас без труда никак нельзя. Но ведь и сейчас обстоятельства будут сильнее тебя и ты часто будешь вынужден делать не то, что считаешь необходимым. В труде — субординация, ты начальник или подчиненный…
Как-то раз он попробовал объяснить это Димину и раскаялся. Тот помрачнел.
— Нет, дружище,— глухо сказал он, не обращая внимания на знаки жены.— Это, кроме всего, нечестно. Верить не хочется, что ты был и остаешься разорван надвое — на работника и человека.
— А если приходилось?..
— Значит, ты был не на своем месте. И не оправдывайся: тебя не разрывали, а ты сам раздвоился.
— Ну вот, я так и знал… — начал и запнулся Сосновский. От волнения его залихорадило.— Извини, но так рассуждать может лишь позер или ограниченный человек.
— Позер? — недоуменно спросил Димин.— А впрочем, куда нам тягаться с терзающимися интеллектуалами, для которых последовательное служение одному — всегда ограниченность.
— Не нравится?
— А это вовсе мило…
— Петя! — перебила его Дора, выразительно поводя строгими глазами.
Прежде Сосновский долго не мог бы простить себе откровенности: и сунуло же меня! А теперь, хотя и бранил себя, чувствовал облегчение. Злое, мстительное облегчение.