— У Коминче горит деда Пею поле, с четырех краев занялось. Языки пламени ползут по земле и с жадностью пожирают все — чудовища ненасытные. А над лесом небо чистое. Господи, как ты можешь спокойно смотреть, когда хлеб горит! Неужто нет у тебя сердца? Ниспошли грозу, низвергни на нас все потоки небесные, спаси хлеба наши!
— Порази господь Яну за то, что прогневала Змея!
Все село, от мала до велика, кинулось вверх по крутому оврагу к Коминче. Похватали, что кому под руку попалось — мотыги, лопаты, кирки, топоры. Баба Пена, знахарка, на бегу размахивает прялкой и сыплет проклятиями. Брошенные без пригляда детишки подняли крик, протяжно завыли собаки, взлетели на плетни петухи.
— Огонь спускается вниз, — пропало село!
— Ой, батюшки светы, сердце кровью обливается. Пшеница моя, хлебушек мой… Вчера снова поколотил свою старуху — видать, за то и покарал господь.
— На все воля божья.
— Хоть бы дождь полил!
— Прошлой ночью привиделся мне Змей во сне. Будто вышел он в поле жать, а с ним пятнадцать молодых жниц. Вчера во сне, а нынче наяву жнет Змей проклятый!
— Чтоб у него руки отсохли!
— Молчи!
— Чтоб собаки в клочья его разодрали.
— Молчи, сумасшедший!
— Молчать? Чай, пятеро ртов в доме, чем кормить их буду?
— Камнями!
Обезумев от горя, всклокоченные, с отчаяньем в глазах бежали крестьяне туда, где полыхало огромное зарево. Все ближе и ближе подплывали грохочущие тучи. А пламя стремительно сбегало вниз по оврагу, огонь бушевал в хлебах, и зеленые полоски межей корчились, как раздавленные змеи.
Хлынул проливной дождь.
Видите вон тот каменный крест над Коминче? Рядом чернеет дикая груша. Издавна помнят ее люди такой — не стареет и плодов не дает. Под той грушей — Янина могила. Когда-то дед Пею, впрягши две пары буйволов, пахал там землю, жал высокие, по самую грудь, хлеба. Когда-то сошлись там в отчаянной схватке Никола, Янин жених, со Змеем. Изрыгнул Змей пламя жаркое — и все вокруг сгорело дотла. И сам сгорел. Внизу, под косогором, журчала чешма деда Пею с пятью каменными корытами. Баба Пеювица подвязывала к груше Янину зыбку, и Змей приходил ее качать. Но с той поры, как сгорела нива, ничья соха не коснулась там земли, а чешма пересохла.
НА ЗОВ МОГИЛЫ
Загрустил-затосковал он по земле, которая семьдесят три года, точно мать родная, кормила его иссохшей своею грудью, а всего более затосковал по могиле Пеню — там она, наверху, на Белом камне, под высоким дубом.
Как хотелось ему повидать ту ниву, в которую, бывало, своею рукой бросал он крупные зерна пшеницы; ту черную пашню, что впитала в себя столько пота его и принесла ему столько радости. Хоть бы еще разок дотронуться до этой земли и унести память о ней в могилу. А то ведь помрет и никогда больше ее не увидит. И стальная коса его не прозвенит над широким лугом. И никогда уж не наметать ему под грушею три ряда копен — чтоб до самого Коминче видно было и чтоб говорили жницы:
— Ишь Пею-то снова выстроил их во фрунт, чисто солдаты стоят. Ловок, все ему по плечу.
А ночью, при свете месяца, возил он снопы — вторые петухи пропеть не успеют, а он уж пускает волов пастись.
Куда ушли те годы?
Вся жизнь, словно один трудовой день, укатилась огромным, тяжелым колесом куда-то за села и нивы. Поломало колесо ветви яблоньки, которую еще его дед посадил на пасеке, примяло высокую рожь, разрушило старый его домишко, да и Пею тоже оно переехало. И укатилось неизвестно куда.
Встав поутру, дед Пею взял свою клюку, проковылял через двор, добрел до колодца, вымыл холодной водою глаза, повернулся лицом к стогам, озаренным первыми трепетными лучами солнца, и перекрестился. Его сухие бескровные губы прошептали что-то. Медленно двинулся старик через гумно, наклонился и толкнул калитку садика. Вошел, обвел взглядом ульи, перед летками которых кишели рои пчел, и повернул к вишням. Стянул с головы старенькую выцветшую шапку и присел на еще сырую от росы траву. В полуотворенную садовую калитку просунул белую морду Московец, пес его, и перескочил порожек. Улегся в ногах своего старого хозяина, вытянул шею и блаженно потерся мордой о мягкую траву.
Пчелы пели в ветвях вишни, этой весною особенно обильно увешанных плодами. Дед Пею заслушался. Достал глиняную свою трубочку, но не закурил — вспомнил, что пчелы не любят табачного дыма. Поглядел на пчелиные ульи и глубоко задумался… Скользнул взглядом по островерхим соломенным домикам этих крохотных крылатых тружениц и унесся куда-то далеко-далеко, где он уж давно не бывал. И совершенно явственно услышал звонкий женский голос:
— Пейчо-о! Ступай, нарви молочая в саду!
И увидел, как мать, высокая темноглазая женщина, в подоткнутой юбке, толкнув тяжелую дубовую дверь, входит в комнату с коромыслом на плече.
Старик погрузился в воспоминания…
В те времена тут стоял ветхий домишко… О-хо-хо… Как давно это было… Прогнивший, источенный червем, но такой родной, такой милый сердцу…
Над головой Пею кружили, собирая мед, пчелы, жужжали о чем-то на своем пленительном языке.
— Жу-у, жу-жу, жу-у…