Когда в самом конце семидесятых годов в Союзе появился роман Лимонова «Это я — Эдичка», среди читающей «тамиздат» московско — ленинградской интеллигенции разразился скандал. Автор мог торжествовать: это несомненно входило в его планы. Во все времена и во всех сообществах скандал возникает по одной причине: из — за нарушения господствующей типовой морали или нормативной эстетики (что, в общем, одно и то же). Типовая мораль той относительно продвинутой и очень узкой части интеллигенции, которая имела доступ к «Эдичке», была оскорблена по крайней мере трижды.
Прежде всего, в романе была оскорблена «американская мечта», волей — неволей владевшая умами людей времени развитого социализма. Миф о том, что только у нас нам плохо, а там, за морем, замечательно, что только у нас все чахнут, а там расцветают розами, миф этот при всей своей восхитительной наивности был довольно стойким, в первую очередь потому, что стойкой была система. Ни о каких переменах (разве что к худшему) тогда, разумеется, никто из читателей Лимонова не помышлял. Все были свято убеждены, что советская власть срослась с нами навеки, как трусы с телом амазонки. На этом свете «американская мечта» была последним прибежищем, иллюзией драгоценной и бережно хранимой. Лимонов разрушал ее демонстративно и беспощадно. Удар оказался настолько болезненным, что об этом предпочитали впрямую не говорить. Охотнее обсуждалось другое — то, что задело меньше, но чем можно было возмущаться более комфортабельно.
Вкупе с «американской мечтой» в романе «Это я — Эдичка» были поруганы те, кто, на взгляд Лимонова, эту мечту насаждал в Союзе, — диссиденты — правозащитники во главе с Сахаровым — Солженицыным. И диссидентов — правозащитников, и Сахарова — Солженицына Лимонов писал через мысленный дефис, не видя между ними никакой разницы. По большей части не видела этой разницы и публика, читавшая в те годы «Эдичку». Ее возмутило не содержание претензий, вполне идиотских (кто, где, когда и каким образом насаждал у нас «американскую мечту»?), а само их наличие, не говоря уж о форме — матерной, преимущественно, — в которой они были высказаны.
Но не одним только диссидентам сопутствовали в романе матерные выражения. Они плотно окружали любовь «Эдички», ставшую третьей и главной темой разразившегося скандала. Собственно, это относится всего лишь к одной главе романа, с негодованием отвергавшейся и, как всегда в таких случаях бывает, зачитанной до дыр. В злосчастной главе во всех физиологических подробностях живописались объятия героя с негром — уголовником на заброшенном нью — йоркском пустыре. Главу обсуждали и осуждали, багровея от возмущения, хотя сами по себе гомосексуальные объятия вряд ли могли кого — то поразить. В кругах первых читателей «Эдички», тесно связанных с богемой, такого рода объятия были столь же распространены, сколь сейчас, и не то что бы очень скрываемы.
На самом деле возмутили не объятия, а кому и как они оказались распахнуты. Оскорблена была не нравственность, а нечто другое, за нравственность выдаваемое, нарушена не типовая мораль, а нормативная эстетика (что только доказало их принципиальную близость). Всех, наверное бы, устроило, случись любовь не с бандитским негром, а с балетным амуром, не на заброшенном пустыре, а в заброшенном замке со следами упадка, не настоль — ко, впрочем, сильными, чтоб там не нашлось немножко «буля» или хотя бы георгианской мебели.
Относительная для русского романа эстетическая новизна «Эдички» глухо игнорировалась его оппонентами, потрясенными моральным обликом Лимонова. Но эта же эстетическая новизна приобрела абсолютное значение в глазах его поклонников, более или менее равнодушных к любым моральным обликам и политическим инвективам. Так на интеллигентских кухнях конца семидесятых — начала восьмидесятых годов вокруг романа «Это я — Эдичка» вызревал конфликт, которому суждено было выйти далеко за пределы простых вкусовых предпочтений. Не имея тогда никаких шансов даже эхом откликнуться на страницах печати, он отразился там лишь спустя много лет в виде явно запоздалой и уже почти параноидальной дискуссии между «шестидесятниками» и «восьмидерастами». Интересно, что роман «Это я — Эдичка» оказался в ней практически не задействован, в одночасье мифологизированный и впоследствии благополучно забытый. Лимонов как будто и сам напрашивался на мифологизацию. В русской литературной традиции нет такого произведения, где бы личность героя столь декларативно соответствовала личности автора. Кажется, что Эдичка абсолютно равен «Эдичке», и недаром в литературных кругах его иначе не именуют.