— это точно про Дельфы сказано, где погода меняется наглядно и словно всегда светит солнце. Там, стоя над Театром (нужно скорее бежать на Стадион) среди американских старух, неизбывных итальянских школьников и невесть откуда взявшихся русских, можно понять «глубокое и голубое» и, прости господи, «космос», и что такое «эхо». Пушкин, никогда не выезжавший из России, знал (откуда?), что именно здесь возникла Рифма:
Гидша, другая, не наша, то есть, наоборот, наша, привезшая в Дельфы русских туристов, тоже смутно что — то знала и продемонстрировала фокус. Это был трюк, заученный и трудный, потому что кругом щелкали фотоаппараты: «Кать, подвинься влево, вид не лезет». Но гидша отважно ступила на пустынный Театр и, обходя его — встаньте, дети, встаньте в круг, — стала хлопать в ладоши. Гул поднялся до небес, но утонул в криках. Гидша растерянно помолчала и вдруг запела:
У Висконти в «Смерти в Венеции» есть сцена, до отвращения на это похожая. Когда Ашенбах в последний раз идет на пляж, бесконечное Адажиетто из Пятой симфонии Малера, которое все про высокое, все про культуру, вдруг умолкает и сменяется «Колыбельной» Мусоргского («Спи, усни, крестьянский сын»), как бы простонародной, исполняемой а-капелла. Холерная Венеция опустела, пляж будто вымело, осталось одно море и одна русская семья, и на весь берег, как на весь мир, звучит отходная умирающей Европе. И так же в Дельфах, стоя на божественной древней сцене и тихим голосом перекрывая несмолкаемый шум, гидша — плагиаторша выводила свое, еще более простодушное и заунывное:
И, многократно усиленное эхом, неслось над Театром, к Стадиону и вверх к Парнасу:
Что она думала и думала ли вообще, или привычно показывала фокус, или ощутила вдруг, или поняла, — Бог весть. И что здесь кич, а что вечность? И что думали и понимали старуха с бритой шеей, хитрая гидша голова — грудь и два мальчика с похабными открытками и Леонардо Ди Каприо на груди — один курос, другой Адонис? Что ощущали они, оказавшиеся в этот день и час в Дельфах перед горой Парнас, сияющей, равнодушной — поочередно всех своих детей, свершающих свой подвиг бесполезный, она равно приветствует своей всепоглощающей и миротворной бездной.
Тюрьма как воля и представление
Выслушав нескольких человек, знавших понаслышке о закрытом докладе Хрущева, Ахматова поняла, что именно случилось, и 4 марта 1956 года сказала Лидии Чуковской: «Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза — та, что сажала, и та, которую посадили». Такое глядение, мало — мальски вдумчивое, неизбежно заканчивается Нюрнбергским процессом, в возможность и даже неотвратимость которого оптимистическая Ахматова, надо думать, верила.
Нюрнбергский процесс, то есть восстановление поруганной человечности, необходимое homo sapiens как виду, может происходить двояко: под эгидой государства (или государств), либо в порядке самосуда, но в этом случае, естественно, в ущерб авторитету власти. В первом, общеполезном варианте никакого Нюрнберга не наблюдалось — ни в 1956‑м, о чем никто и не смел помыслить, ни в 1986‑м, когда было уже поздно и словно в насмешку возникло перспективное слово «перестройка», ни в 1991–1992‑м, во время унылых препирательств с КПСС, ни в 1993‑м, когда после октября можно было запретить коммунистические и фашистские партии в кулуарно со здававшейся ельцинской конституции.
Верные сталинисты, возненавидевшие неосторожного Никиту, видимо, поняли, что случилось, одновременно с Ахматовой в начале марта 1956 года. Обвиняя Хрущева в том, что он открыл все шлюзы — заслоны и сейчас начнется уголовная эпоха, они были абсолютно правы. «Отдельных перегибов времен культа личности» не бывает. Бывают будни великих строек или открытый Нюрнбергский процесс. Система какое — то время еще может просуществовать в новой межеумочности (и то, как выяснилось, недолго), но человек рефлекторно ищет человеческого, и если не в правовом поле, то в любом другом. Нюрнберг был необходим Германии, а не союзникам. Любое событие, состоявшееся или нет, имеет последствия. Эхо прошедшей войны — пошлое словосочетание, но эхо от этого никуда не девается.
Крушение всех непререкаемых атрибутов государства — армии, полиции, суда и проч. — результат не последних пяти — десяти лет, как полагает наивная патриотическая оппозиция, — так быстро ничего не рушится, — а сорокалетнего Нюрнберга, вяло текущего помимо и вопреки воле государства.