галстуком, он никак не развязывался, а, напротив, все туже сжимал шею; наконец я освободился, но тут же началась борьба с пуговицами рубашки, потом с запонками — они ни за что не вылезали из петель; шнурки на туфлях запутались в гордиев узел; озверев, я схватил ножницы... В конце концов мне удалось раздеться, я скользнул под простыни. «Погаси свет,— сказала Тереса,— и лежи спокойно. Я сама...» В эту ночь и потом в другие, не любя, мы познали вершины искусства любви. Это была игра, забава, каприз, фантазия, все что угодно, но души наши не отдавались друг другу, сохраняли дистанции), и, свершив то, что следовало свершить, каждый возвращался в себя, замыкался в своей крепости. Мы раздевались, одевались, жили в одной комнате, ложились вместе в постель, когда нам этого хотелось, и потом с прежней горячностью продолжали начатый полчаса назад спор на ту или иную тему. Тереса стонала от наслаждения в моих объятиях, а через минуту, забыв все, спрашивала внезапно: «Почему Фрейд утверждал, будто Леонардо был заворожен образом ястреба?» или: «Объясни мне толком, что такое прибавочная стоимость?» Над моими проблемами, над противоречиями, что так меня мучили, она то и дело подшучивала с жестокостью, быть может бессознательной, и попадала в цель: «Называешь себя коммунистом, а как борешься? Вот «Интернационал» в «Рейнбоу Рум» играли, так ты прямо на стену лез, а ведь надо же что-то делать, если хочешь, чтоб «Интернационал» пели как следует во всем мире. А ты ничего не делаешь. Буржуев ненавидишь, а сам — буржуйский сынок и учишься, чтоб на буржуев работать. Глядишь, закажут тебе проект нового здания для «Диарио де ла Марина». У нашей буржуазии и вкусы буржуазные, сам знаешь. Рано или поздно будешь строить то, что им нравится». Я приходил в бешенство—чужой взгляд подметил мерзкую правду, в которой я не в силах себе признаться, как тут не разозлиться! — «Ладно, знаю. Сейчас ты скажешь, что бился как лев в Испании. Но это напоминает историю, которую, как ты говорил, рассказывал Гарсиа Лорка...» (Так оно и было. Я сам рассказал ей: директор маленькой школы в Аликанте, старенький, сморщенный, сказал поэту: «Если вы, дон Федерико, будете говорить со здешними жителями, какой-нибудь злопыхатель обязательно наболтает вам, будто я гомосексуалист... Но посмотрите на меня, дон Федерико... Посмотрите на мое лицо... На эти седые волосы, на морщины... Неужто вы думаете, что с такой внешностью я могу быть гомосексуалистом?» И помолчав немного, с жеманным видом поднял палец, как бы указывая через 272