плечо куда-то назад, в далекое прошлое: «Я был им»...) «Вот ты дрался в Испании, а жена твоя от одного слова «революция» в ужас приходит».— «Она травмирована с детства. Видела армянотурецкую резню. Улицы были забиты трупами. Ее отец почти совсем разорился, уехал в Петроград и как раз подоспел к началу Октябрьской революции. В Лондоне ему не повезло, решил открыть дело в Берлине, там у него было много знакомых, и чуть не угодил в Германию во время спартаковского восстания... Вера всю жизнь спасается от революции, от разных революций, словно садовник из Исфагани — от смерти, она часто цитирует философскую притчу о нем...» — «Любовников у нее мало было».— «До меня, кажется, всего один: Жан-Клод, молодой испанист, он погиб в испанской войне, которую она тоже считает революцией».— «Конечно, один. • Можешь не сомневаться».— «Ты-то откуда знаешь?» — «Очень просто: кто сам ничего не умеет, не может научить другого. Ты не имеешь ни малейшего представления о том, как обращаются с женщиной. То, что ты называешь любовью, есть некая разновидность шведской гимнастики. И довольно пресная».— «Мне не показалось, будто тебе эта гимнастика не по вкусу».— «Я женщина из плоти и крови...» — «До Веры у меня была Ада».—«... и она тебя убедила, будто ты замечательный любовник. Она понимала: говорить мужчине такие вещи, какие я тебе сейчас говорю, значит страшно его унижать».— «Так почему же ты не займешься моим воспитанием?»— «Я уже несколько ночей работаю как вахтенный матрос на учебном судне, а ты и не замечаешь. Хорошо еще, ученик способный, успеваешь прекрасно. Скоро заслужишь диплом с отличием. Меня и совесть не мучает, ведь в конце концов твоя жена не будет в накладе». Тереса глубоко уважала Веру: «У нее настоящее призвание. Карьера не удалась, но она старается быть полезной, передать свою любовь к танцу другим. И идеалы у нее есть, а в нашем кругу у женщин их обычно вовсе не бывает...» Вдруг пришла телеграмма от Веры, она в отчаянии — в партитуре «Карнавала», которую я ей выслал несколько дней тому назад (дошла бандероль на удивление скоро, несмотря на военную цензуру), нет партий гобоев, фаготов, труб и виол. А первая репетиция с оркестром назначена на двадцать второе. Остается пять дней. Я подсчитал: вполне можно успеть доехать до Миами и двадцать первого сесть в гидроплан. К тому же мое пребывание в Нью-Йорке подходит к концу. Больше ни к чему здесь задерживаться. «А я останусь еще на несколько дней,— сказала Тереса.— Мы с тобой все по улицам бродили, я ничего и не 273
купила для нашей вельможной дамы. Она же у нас совсем голая ходит, бедняжечка!» Я спросил, как будут строиться наши отношения, когда мы оба вернемся в Гавану. «А что! Иногда, если вздумается, будем немножко забавляться, так, чуть-чуть. Мы с тобой друг в друга не влюблены, а позабавились недурно. В общем, там видно будет. Главное, чтобы Вера ни о чем не знала. Это же совершенные пустяки, и глупо заставлять ее мучиться из-за нас...» В тот день было не очень холодно, мы пошли бродить по улицам другого Нью-Йорка, мало знакомого приезжим. Случайно оказались на Кэнал-стрит, возле магазинов, где продаются подвенечные платья и все необходимое для брачной церемонии. Одетые в белое манекены с восковым флердоранжем в волосах держали в руках букеты из искусственных цветов. Не празднично, не радостно выглядели они; напротив, чем-то траурным веяло от торжественно-скромных нарядов; странно-пристально глядели неподвижные глаза, чересчур пышными казались подушки, блестели атласные покрывала, вся эта показная, фальшивая роскошь ослепляла бедняков, что толпились на Третьей авеню перед рыбными лавками, лавками старьевщиков, мелких процентщиков, перед витринами с банджо и окаринами, у магазинов, где продают дешевый фарфор; асфальт здесь усыпан вонючей рыбьей чешуей и панцирями лангустов, стоят прямо на улице жаровни, с легким треском лопаются на них маисовые зерна, а возле подозрительных отелей набрасываются на клиента дешевые проститутки. Все безобразно в этом квартале: высоко на стенах клочьями висят потемневшие от дождя изорванные афиши; кирпичные стены станций надземки с круглой башенкой наверху, похожей немного на бирманскую пагоду, почернели от копоти; фасады накосо перечеркнуты уродливыми пожарными лестницами, их поставили давно, после знаменитого пожара, нанесшего городу тяжкий ущерб. Жалко, крикливо, грязно: скучные фасады, окна в свинцовых переплетах, рекламы сигарет и жевательной резинки, изображающие элегантных господ на роскошных яхтах или счастливых болельщиков бейсбола, а под рекламами сидят на ступеньках жалкие пьяницы, бродят дрожащие от холода, оборванные безработные, завывает оркестрик Армии Спасения. И все-таки в этом безобразии, к которому примешивается еще пышное, торжественное безобразие ночного Down-Town с бесконечным вращением гигантской карусели Тайм-сквера, есть что-то трагическое* мощное, странно впечатляющее; этот хаос, эта необъятная путаница дышит силой. Я не 274