единственной метлой — здешней, креольской, другой не употребляла служанка моя, Камила,— пока они не обратились в крохотные черные хлопья, которые могли пройти в водосток. Он открыл краны, и оба мы долго смотрели, чтобы грязная жижа уходила понемногу, не забивая трубу. Мрачное наше занятие кончилось лишь тогда, когда на темном небе появились предрассветные серые полосы. Мы открыли окна и двери, очень пахло паленым, и, уже в кабинете, Энрике рассказал мне, тихо и коротко, о том, что объяснило странности этих недель. Вечером, после нападения на дворец, один из мятежников («близкий друг», как оказалось, хотя прежде Энрике говорил: «Мы с ним когда-то учились») позвонил ему и дал понять, что должен где-то укрыться. Он был ранен в плечо и нуждался в немедленной помощи. У друга своего, адвоката, он мог пробыть еще час, но место это—людное, оттуда надо было уходить поскорее. К тому же он не знал ни одного надежного врача или хирурга. Было десять минут седьмого. Энрике сказал, что все служащие ушли, а когда швейцар отправится обедать в ближайшую харчевню, он немедленно поедет за раненым, привезет его на заднем сиденье, прикрыв плащом, поднимется с ним из гаража (он в подвале) на грузовом лифте прямо к себе в контору и спрячет в комнатке, где у него хранились кое-какие вещи, чтобы можно было переодеться, не заходя домой, мы жили очень далеко оттуда. Там, на кожаном диване, и осмотрел революционера какой-то знакомый врач. Он сказал, что тот потерял много крови, его нельзя отпускать еще хотя бы несколько дней. Кроме того, беглеца ищет полиция, так что пусть тут и побудет, сколько нужно. Днем комнатушка заперта, служитель убирает ее только тогда, когда его просят. Энрике будет приносить каждый день еду из киосков или из кафе, покупая в разных местах, чтобы не привлекать внимания. Врач будет приходить поздно вечером (вот почему мой муж возвращался поздно)... Но вчера утром, когда раненый осторожно глядел из окна, ему показалось, что перед домом несколько раз проехал радиопатруль, а полицейские слишком пристально смотрели на этаж, где красуется вдоль балкона вывеска с надписью: «Архитектор», а ниже, помельче — фамилия, которая теперь стала и моей. Возможно, это ему показалось, ничего и не было, но в таких обстоятельствах осторожность не помешает, а тот, кого ищут, повсюду видит опасность. Энрике насторожился. Притворяясь, что он смотрит работу чертежника, или ждет клиента, или непременно должен диктовать секретарше письма, он ходил от окна к двери и от двери к окну, то и дело 356
поглядывая на улицу. Шли часы, все было спокойно. Однако под вечер и он заметил, что по кварталу разъезжают патрульные , машины. Тогда он позвонил из кафе и договорился, куда отвезти революционера—у того рука была в гипсе, но передвигаться он мог. Перевез он его спокойно. Осталось уничтожить окровавленные вещи, которые лежали. в клозете... Потому и произошло всесожжение, в котором я, ничего не понимая, играла важную роль. «Ты уверен, что полиция не знает? Он прятался у тебя так долго... Каликсто говорит—тех, кого не убили, преследуют самым жестоким образом».— «Еще один довод в мою пользу. Если так, они пошли бы в контору. А может, им кто-нибудь помешал?»— «Ты боишься?» — «Нет. Пойми, я воевал».— «Это дело другое». И впрямь, другое—ведь на войне опасность ясная, явная, определенная. А теперь могло случиться что угодно, и фантазия наша—«безумец, живущий в сердце»,— увлекала нас навстречу самым страшным предположениям. Да всякий, кто знал Энрике, догадался бы, что он боится! Постучится кто-нибудь—почтальон, мальчик из аптеки, ошибутся квартирой,— и муж мой бросал газету (он читал теперь все, до единой), уходил к себе, словно опасаясь худшего. Беспокоили его и косые взгляды полицейских, а в те дни полицейские вообще глядели косо. Однако больше всего пугал его радиопатруль, другими словами—он боялся непрестанно, ибо уже не первый месяц город буквально кишел этими машинами. Днем их было как будто бы меньше — они скрывались в потоке транспорта,— но с наступлением сумерек они возникали во множестве и мучали нас до утра. Пользуясь правом обгона, они вылетали из гаражей, похожих на средневековые крепости — в этом стиле строили здесь почти все полицейские здания,— и, словно вырвавшееся на волю стадо быков, врезались в поток машин, мчались по улицам, взлетали в гору, срезали углы, неожиданно сворачивали, ныряли в просвет, образовавшийся за «скорой помощью», неслись, как на пожар. Сидели в них полицейские, которые с воцарения Батисты стали все как один особой породы. Те, кто из бедноты, приходил в казарму тощим, там отъедались, толстели и становились истинными жандармами, которые одним своим видом должны были наводить ужас: наглая, бравая морда, высокая фуражка, чтобы прибавить росту, длинные тонкие усы, совершенно симметричные, словно кто-то их вычертил; толстое пузо над кожаным ремнем, похожим на подпругу и тщетно пытавшимся сдержать его; широкий зад, раздавшийся от сидячей жизни (как они ни 357