молодое, а волосы — седые, и он показался мне приятнейшим смешением ученого и дилетанта—историка, археолога, библиофила,— ибо его занимали кремневые ножи, наконечники для стрел, почтовые марки и сам он искал ископаемых животных. Люди с такими широкими интересами остались только в захолустье. «Я, как маркиз Брадомин,— сказал он,— уродлив, набожен и сентиментален». Врач он был прекрасный, знал очень много и после первой мировой войны учился в Париже. «В то веселое время некоторые люди могли позволить себе такую роскошь— послать сына в Европу». Для него слово «Париж» означало: джаз, девицы, похороны Анатоля Франса, сверкающие бриолином волосы, дебют Жозефины Бэкер и разгул поразительно смелого аргентинского танго, про которое Бриан сказал: «Вот не думал, что это можно делать стоя». Ему нравились французские оперы — «Манон», «Лакме», «Жонглер богоматери» — балет же наводил на него тоску. Правда, он видел только один, как будто свадьбу русских крестьян,— вынести невозможно, да еще оркестр какой- то странный, рояль и кастрюли... (Он и не знал, что в «Свадебке» я была среди «подружек», заплетавших невесте косы.) Доктор и сейчас переписывался с одним другом (они учились вместе в Отель-Дье), и тот присылал ему оттуда журналы. Надо будет принести мне их, тут ведь ничего толком не узнаешь, газеты из Гаваны или Сантьяго опаздывают дней на пять, когда самолеты не могут у нас приземлиться из-за туч. А потом, цензура—вы меня понимаете?—так что о самом важном — кивок в сторону гор — ничего не пишут. Я притворилась, что не понимаю. Может, он испытывает меня, хочет, чтобы я разговорилась. «Мне интересно то, что происходит в Баракоа,— сказала я.— А об этом мне лучше всех расскажете вы».— «Ах, дорогая моя! Ничего тут не происходит, хотя происшествий — завались. Вы уехали от великанов и попали к лилипутам. Это—Лилипутия, где пьют какао, едят засахаренные бананы и солят акулье мясо. Все, что бывает в большом мире, бывает и здесь, только в миниатюре. У нас есть Монтекки и Капулетти, гвельфы и гибеллины, Алая и Белая роза, спор об инвеституре и даже религиозная война». Именно в тот, первый, но далеко не последний его визит я узнала о смешном соперничестве: одни предпочитают здесь статую Божьей Матери, принадлежащую семье Фромета, другие—статую семьи Сесар, третьи — ту, что стоит в приходской церкви и зовется почему-то (не за румянец ли?) «Каталонской», так что ее считают не совсем здешней и думают, что она приплыла когда-то из Барселоны. Он ушел, я осталась одна, и 393
соленый ветер с моря, коснувшийся глубин, вдруг напомнил мне морской дух моего родного города, где ветер с жаркого юга приносил сухой песок, а с прохладного севера — такой самый запах. Я стала думать о трех девах, оспаривающих первенство в душах Баракоа, и сразу вспомнила бесчисленных богородиц, которым молились там. Когда я намеренно затворила дверь в будущее, сама собой открылась дверь в прошлое, и, словно роспись Евангельских чтений, призраки детства поплыли передо мной. Домик, полный морского шума, преобразился в тот, другой, и я оказалась в образной, освещенной мерцающим светом. Я тоже молилась когда-то перед иконами... ...Святая Параскева, святая Анна, Михаил Архангел, святой Макарий Феофана Грека, Георгий Победоносец с извившимся змием, раненным в самую пасть, Василий Великий, понявший и познавший все на свете, Сергий Радонежский и Николай Чудотворец, которых я так почитала, великомученики и сама Богородица в золотом венце, усыпанном сапфирами, рубинами, агатами, темной бирюзой и бледным восточным жемчугом, с Младенцем на руках, таким умилительным и жалостным, если сравнить его с пухлыми итальянскими Младенцами, изображенными на открытках, которые посылала мне из свадебного путешествия моя двоюродная сестра Капитолина. Младенцы с открыток просто цвели, щеки у них были как яблочки, но трогали меня те, русские, скорбные, предчувствующие муку. Они глядели с икон, перед которыми я молилась в монастырской школе (точной копии петербургского Смольного), носившей имя равноапостольной Нины, где девочек из лучших бакинских домов учили славить Божью Матерь, «Знамение» и Бога-Вседержителя, хранящего Россию, а за стеной, на улице, святые проклинали и пророчествовали устами юродивых, убогих, кликуш, и прохожие слушали их со вниманием и страхом и бросали монетки в кружку или в шапку. Отец посылал за мной черную карету с глубоким сиденьем, и, по дороге домой, я заезжала в его магазин— большой, со множеством приказчиков, которые раскладывали, раскатывали, скатывали на длинных столах шифон, кисею, жемчужно-серый атлас, и розовый атлас, и сизый, парчу и бархат (проходя мимо, я гладила его), а старший оставлял работу, кланялся и учтиво провожал меня в отцовский кабинет мимо витрин, где красовались брюссельские и валансьенские кружева, тюль-малин, тюль для фаты, английское шитье, веселые парижские ленты, китайские шелка, приехавшие, должно быть, из Пекина или Нанкина через Иркутск, по Транссибирской маги394