(тить столько постояльцев. Поговаривали и о лагерях, и об обысках, и о ночных убийствах... Но я был чужаком, многие имена ничего для меня не значили, газеты тут писали только то, что им прикажут, и все это касалось лично меня гораздо меньше, чем диктатура Батисты. Чтобы измерить истинную силу деспотии, надо хорошо знать разные слои жизни, а я, чужеземец и новичок, даже не мог рассчитывать на то, что при мне говорят откровенно. Меня вполне удовлетворяла сердечная, искренняя дружба тех, кто увидел во мне не брата по духу, но хотя бы дальнего родича, ибо я держался просто, любил одинаково все страны Латинской Америки и не выказывал той покровительственной гордыни, которой грешили многие европейцы, занесенные сюда волною финансового успеха, но сводившие всякую беседу к более или менее назидательным: «А вот у нас...» Меня, слава богу, считали не «мистером» или «мсье», а тем, кем я и был: весьма сомнительным в расовом' смысле уроженцем Кубы; а поскольку великий мореплаватель закончил свои открытия в устье Ориноко, мы, кубинцы, входили в семью тех, кто населял Антильские острова и побережье Карибского моря. Здешние архитекторы, перегруженные работой, предложили мне разделить с ними их труды. Однако здешняя жизнь казалась мне временной, и меня охватила неожиданная лень. Поселился я в удобной квартире, в хорошем районе, купил скромный «опель» и целые дни колесил по прелестным прибрежным селеньям — Ка тиа-ла-Мар, Макуто, Карабальеда — или, проехав сквозь довольно большой девственный лес, добирался до рыбачьего поселка Туриамо, а то и до величавых предгорий, и проводил уик-энд в маленькой немецкой гостинице, расположенной в Меса-дель-Эснухаке. Я много спал и много читал об Америке, ибо здесь гораздо сильнее, чем на Кубе, ощущалось, что мы живем в одной из двух Америк. Верины прохладные письма не беспокоили меня — она сообщала только о моих делах и о своих успехах, а гон ее я объяснял цензурой. Таким образом прошло несколько месяцев, как вдруг однажды утром я прикинул, что писем нет уже три недели, и заволновался. Мне стали мерещиться болезни, несчастные случаи, даже смерть. Я позвонил к нам домой и долго держал трубку; не подошел никто. Тогда я позвонил на Пласа- Вьеха, и тут случилось нечто немыслимое: совершенно чужой голос отвечал мне, что здесь никогда не слышали ни. о каких Верах, Миртах, Каликсто, Эрменехильдо или Серхио, «это частная квартира, у нас таких нету». Я позвонил Тересе, мне сказали: «Сеньорита в Майами». Я позвонил Хосе Антонио, и он, 13* 387
явно подозревая, что его подслушивают, с подчеркнутой сухостью сообщил, что Вера здорова, что она мне напишет и что (многозначительно) мои дела идут превосходно. «Не беспокойся. Не приезжай. Ты здесь не нужен. Вера тебе напишет». Наконец я подумал о Мартинесе. «О Вере не знаю ничего,— сказал он.— Нет, не болеет. Наверное, уехала в Париж». Но почему же она не пишет мне оттуда? Я пошел во французское посольство, посмотрел телефонную книгу и, к счастью, нашел номер Лорана на улице Жорж Мандель. Когда я дозвонился Ольге, она ответила не слишком приветливо (я не рассчитал, что у них уже поздняя ночь): «Вера? Ничего не знаю. Если бы она была тут, мы бы непременно виделись». Ну конечно, Лоран ведь связан с ее балетными делами. Никогда еще горы Авилы не казались мне такими огромными, как в ту бессонную ночь, когда они непреодолимой стеной отделяли меня от мира. Светлеющее небо казалось мне потолком тюрьмы. Я мог лететь куда угодно—только не туда, где я узнал бы, что же случилось... Тогда и ощутил я впервые, как невыносима симфония бульдозеров, ворвавшаяся в тишину рассвета, на смену пению птиц.