«Знаю я, — размышлял дед, — о чем он думает. Прекрасно знаю. И о чем думает Большой Микиль, попыхивая трубкой, тоже знаю. И, конечно, дольше откладывать этого дела нельзя. Если дожидаться, пока эти два болвана заговорят, от меня, пожалуй, останется один скелет со слезящимися глазами, а я все еще буду держаться за румпель». Глаза у него действительно начали слезиться. Совсем недавно, только в этом году. Он и прежде не любил смотреться в зеркало, а теперь и вовсе этого избегал. Бороду стриг на ощупь и старался отводить глаза в сторону от луж и от моря, когда в них отражалось его лицо. И так тяжело сознавать, что старишься, чего же еще любоваться на это?
Достаточно было посмотреть на свою руку, лежащую на румпеле. Когда-то она была большой и широкой. В ее коричневых тисках можно было согнуть шестивершковый гвоздь. И он знал: насколько сдала рука, настолько и сам он сдал. Ему не надо об этом говорить, слава Богу, не дурак, сам понимает. Ладно. Все это он знает. Только вот они не замечают этого. Много чего они не замечают, даже если их молчанье говорит куда красноречивее о том, чего они никогда не посмели бы сказать вслух. Этот здоровенный болван, сын его. Ну что он за человек такой? Да разве это мужчина? Будь дед на его месте, он бы так прямо и сказал: «Эй ты, старый дурак, да куда тебе в море ходить!»
Он посмотрел на сына и поймал на себе его внимательный взгляд. Один взгляд. А затем большой рот растянулся в улыбку, и Большой Микиль подмигнул ему и отвернулся в сторону.
«Вот же, проклятый! — думал дед. — И надо же таким уродиться. Ведь он бешеной сучонки не обидит, хоть бы она на него с пеной у рта кидалась. А как он дома себя поставил? Прямо будто из милости там живет. Такой здоровенный, работящий мужик, и он еще чуть ли не извиняется, что занимает дома место».
— Больше я с вами в море не ходок, — сказал дед решительным голосом и на мгновенье почувствовал что-то вроде торжества, заметив, что застал обоих врасплох. — Хватит с меня этого, — продолжал он громко, в сердцах махнув свободной рукой в сторону моря. — Попило моей кровушки — и будет. Чего это я буду, в мои-то годы, выходить в море в любую погоду, дождь не дождь, ветер не ветер, когда мне положено сидеть дома в теплых чулках и греть старые кости у очага? Ну-ка, отвечайте! — потребовал он воинственно.
Они переглянулись.
— Чепуха, — сказал Большой Микиль. — Какой же ты старый?
— Ты что, прав моих лишить меня хочешь? — спросил дед.
Тут Микиль обиделся, лицо у него покраснело, и он даже немного покричал.
— Тебя, пожалуй, лишишь, — сказал он. — Разве я хоть раз за всю нашу жизнь пробовал тебя чего-нибудь лишить?
— Все равно, раз я хочу бросить это дело, так брошу, — сказал дед, — и нечего тебе меня останавливать, слышишь ты, Большой Микиль?
— Слышу, — отозвался Микиль.
— Доколе мне с тобой нянчиться?! — сказал дед. — Ты, как родился, так с тех пор и ходишь у меня на поводу. Пора бы, кажется, начать обходиться без отца.
— Да кто сказал?.. — начал было Микиль возмущенно, но дед поднял руку и заставил его замолчать.
— Ну, поговорил — и хватит, — сказал он. — Довольно я наслушался твоих возражений. Может, скажешь, что мне еще не пора на покой? Не пора мне разве поспать по утрам, когда вы выходите в море, и понежиться в постели под хлопанье ваших парусов? А потом я встану часиков эдак в десять, в одиннадцать, оденусь помаленечку, и спущусь в кухню, и закушу соленой селедкой, чайку попью, а потом пододвину стул поближе к огню и закурю трубочку. Вот что я буду делать. А знаешь, что я потом сделаю?
— Нет, — сказал Микиль, совершенно опешив.
— Ну так знай. Тихонько пройду мимо церкви в кладдахский бар, залезу на бочку перед стойкой и закажу себе такую большую, такую пенистую кружку портера, о какой ты и не мечтал. Это так часиков в одиннадцать утра. Слишком уж долго я пробыл в море, слышишь, ты, ты только посмотри, что оно со мной сделало!
— Во всяком случае, язык оно тебе не укоротило, — сказал Микиль.
— Ага! Вы только его послушайте! — не унимался дед. — Что оно со мной сделало! Ты только посмотри на эти руки (закатывая рукав фуфайки до костлявого плеча и придерживая румпель локтем). Смотри! На этой руке мяса осталось не больше, чем на куриной лапе, а было время, когда она была потолще твоей ляжки. Я был поздоровее тебя, Большой Микиль. Куда тебе до меня! Меня бы на двоих таких, как ты, хватило.
— Еще бы, — сказал Микиль.
— Ага, на попятный пошел? — спросил дед, яростно стягивая рукав на худую, до слез жалкую руку, от которой остались лишь широкая кость да обвислая дряблая кожа, желтовато-белая там, где солнце ее никогда не касалось. — Да, так-то, высосало оно из меня все соки, как ребенок апельсин высасывает. Вот что оно со мной сделало. Или мало я поработал? — спросил он и тут заметил, что Мико внимательно смотрит на него, и потупился.