Читаем Вяземский полностью

Февраль в Париже был темный, сырой, дули ветры, погода преподлейшая. Вяземского лечили пиявками. Все разговоры в салонах только и были, что про политику: на глазах разваливался министерский кабинет, возглавляемый графом Луи Моле, Камера депутатов пылала, все нервничали и прикидывали шансы левых и правых на победу… И Вяземский понял вдруг, что его одолевает скука. Все кругом врали—и утонченный Гизо, который поступал совсем не так, как заявлял месяц назад в газетах, и маленький, с писклявым голосом Тьер… Было в манерах у этих политиков-демократов что-то мещанское, чиновничье, хотя и с примесью заемного барства. И это вечное вранье, это мещанство на высшем уровне так надоедало, что хоть уши затыкай и глаза завязывай. С Ламартином — о политике. Со Стендалем — о политике. Познакомили с Виктором Гюго, хотелось о литературе, а Гюго — о политике, да еще норовил поддеть польским вопросом, какими-то глупыми нападками на русского императора… «Как они не видят, не понимают всей этой чепухи!» — удивлялся Вяземский. 30 марта было наконец объявлено о создании нового временного правительства, это опять вызвало бурю споров…

Только одна встреча получилась хорошей, доброй и далекой от глупой парижской вещественности. Князь повидался с Адамом Мицкевичем. После польского мятежа тот жил в Париже, а совсем недавно ему предложили читать в Лозанне лекции по латинскому языку. Они не виделись одиннадцать лет. Мицкевич сильно постарел, был почти сед, лицо изрезано скорбными морщинами… Оба обрадовались друг другу, сильно и искренне. И хотя, казалось, могли бы говорить о поверженной Польше — нет, заговорили о Пушкине, о Ламартине, о Юлиуше Словацком… Мицкевич написал два года назад статью, где говорил, что после гибели Пушкина в России осталось три «отличных писателя»: Крылов, Жуковский и «князь Вяземский, который блистал бы даже среди французов своим остроумием». Он подарил Вяземскому номер журнала «Глоб» с этой статьей.

Мало-помалу все в Париже начало раздражать Вяземского. «Кто тут виноват? — писал он Валуеву. — Я ли? Париж ли? Вероятно, оба». Приемы скучны: все приезжают на десять минут, раскланиваются и дальше, едва не бегом — за вечер надо успеть еще в три дома. Балы — просто толкотня. Красивых француженок нет в помине, все красавицы — заезжие: испанки или итальянки… Мужчины грубы, неловки и пошлы — или заросшие бородами фаты, или похожие на затянутых купчиков, вышедших погулять в воскресенье… Толкаются, ходят по ногам, и заботы нет никакой. Если кто-то произнесет «excusez-moi»[90], можно быть уверенным, что это не француз… Вяземского поразил один случай: он разговорился на балу с дамой, которой его только что представили. Вблизи было кресло и стояло еще несколько женщин. Парижанка предложила князю присесть, на что тот, естественно, отказался: не в присутствии же дам!.. «Сделайте одолжение, — улыбнулась она, — бросьте ваши петербургские вежливости: здесь никто их не поймет». Лондонское общество куда приличнее парижского… Из писателей приятно общаться только с Мюссе и Сент-Бёвом, прочие чужды друг другу, а если и не чужды, то живут, как кошки с собаками…

Одно было хорошо, как всегда, — итальянская опера. Вяземский слушал «Пуритан» и «Сомнамбулу» Беллини: «Голос Лаблаша как Божий гром перекатывается. Когда поют Рубини и Гризи, душа поет, теплится, благоухает, плачет, а ушки смеются». I апреля слушал «Волшебное озеро» Обера — музыка «очень незначительна», но декорации превосходны. Вместе с итальянцами пел молодой русский тенор Николай Иванов, эмигрировавший на Запад и принявший швейцарское подданство, — про него говорили, что он соперник Рубини, но Вяземский нашел его манеру чересчур приторной и вялой: в прошлом Иванов — певчий придворного церковного хора… Слушал одну из симфоний Бетховена и кратко отметил в дневнике: «Совершенство!»

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже