Рутгер нашелся в неопасном месте – в Суматохе, где всегда то ли поздняя весна, то ли ранняя осень, благодатное тепло и уютная свежесть, никаких потрясений, никаких бед, кроме тех, что люди сами творят с собой и друг с другом. Дождь всегда идет ночью, баюкает спящих, умывает листву и пышные клумбы, наводит свежий блеск на булыжные мостовые и румяные черепичные крыши. На рассвете облака живописно толпятся над морской купелью, тают в блистающих лучах новорожденного солнца, когда оно бодро, неудержимо поднимается по левую руку бронзового Видаля. Вечером солнце освещает его справа, утомленное, клонящееся к роскошной неге заката. Розы, каштаны и акации цветут здесь, не различая времен года, время от времени кроны деревьев вспыхивают алым и золотым, редеют, облетают – но черные ветки, воздетые к небесам, немедленно увешивают мириадами разноцветных фонариков, а розы цветут, цветут… И то, что люди терзают и мучают друг друга, никак не спишешь на несчастливый климат, затяжные дожди или утомительную сушь, наскучивший штиль или злые безумящие ветра.
Подзатыльник едва не смел Рутгера с табурета, он удержался, расставив ноги и взмахнув руками, опутанными дратвой.
– Да не маши ты! – вновь замахнулся мастер. – И так все закрутил, запутал, это ж надо умудриться! Что тут путать, скажи? Что?
Рутгер наклонил голову ниже и принялся осторожно разбирать скрученные волокна. Кислый дух от мокнущей кожи, слегка сдобренный запахом еловой смолы и медового воска, заставил Видаля придержать дыхание. Он молча оглядывался, пока привыкал дышать здесь после нежной мороси Семиозёрья, после яблоневого аромата Долгой долины, после пустых, не надышанных еще людьми, не рожденных мест. По стенам висели связки кож и мотки дратвы, и ножи, и клещи, и плоскогубцы, и шилья, и молотки, разгонки, рашпили и всякие особенные, вовсе непонятные Видалю инструменты. На полках выстроились пары обуви, отдельно – чиненой, отдельно – новехонькой, с блестящими глянцевыми носами, с бархатистой замшей язычков, на гнутых каблуках, в щегольских рантах.
– Чего надобно? – неприветливо глянул сапожник на Видаля. По виду посетитель никак не выглядел серьезным клиентом. Стоптанные ботинки говорили скорее о долгих дорогах, нежели о толстом кошельке.
– Мне-то? – приподнял шляпу Видаль, одновременно другой рукой придерживая за пазухой птицу. – Мне – вот с ним поговорить.
– А он тут не гостей развлекать посажен, – резко ответил сапожник. – Вот закончит работу – тогда и говори.
Видаль порылся в карманах и выудил монету побольше да потолще. Сапожник мотнул головой, уже со злостью:
– С этим к мамаше Коко за углом. Там вам за ваши денежки и поговорят, и чего хотите. А здесь – работу работают. Ишь! – развернулся он к подмастерью. – Что уши развесил? Давай исправляй, что напортил.
Видаль поймал сердитый взгляд Рутгера, уяснил, что и тот ему не рад, и вышел на улицу: до ночи оставалось не так много, а мы не гордые, подождем.
Но Рутгер вышел к нему уже в темноте, когда в листве зашуршали первые капли ночного дождя.
Вышел – сутулясь, голову отвернув, так что и сам в глаза не смотрел, и лицо его разглядеть было трудно. Но по тому, как он наклонил голову, как свел плечи, Видаль понял. С шумом втянул через ноздри воздух и потянулся к затылку Рутгера. Тот резко отбил его руку.
– Не лезь.
Видаль отступил на шаг, руки убрал за спину.
– Не лезу. Ты сам свой. Только как же ты… Зачем?
Рутгер повернул к нему лицо – и Видаль увидел все: сияющие под разноцветными сполохами льды Белого берега, клубящиеся туманы Бамбуковой рощи, солнечные потоки, вплавленные в изумруд – Семиозёрье, стену до небес из слоновой кости и золота, вольную волю идущего сквозь Тьму, все чудеса оставленного за порогом сапожной мастерской мира. И смешливые быстрые глаза на круглом темном лице – мастер Кукунтай, радость и неусыпимая тоска сердца.
– Никак мне без этого, – буркнул Рутгер, опуская лицо.
– Да ты сколько здесь? – возмутился Видаль. – День-другой, а уже точно знаешь, что нельзя? Уже все испробовал, последнее средство осталось?
– А что изменится, если не день и не два, а месяц? Если год? Что изменится? – яростно зашипел ему в лицо Рутгер. – Зачем мне терпеть еще день, если я знаю, что будет так же?
– А зачем так же? Зачем ты вообще ушел? На что тебе эти… сапоги, парень?! Ты же мастер от бога, тебе вот чему учиться – и я ведь учил. Чего тебе не хватало?
– Времени.
– Да сколько угодно времени у нас было… У нас-то!
– Нет времени у тебя, мастер Видаль, – подался к нему Рутгер. – Нет его в твоем деле, и в доме твоем его нет, и в жизни твоей нет. Времени! Того, что проходит, того, что делает старше, того, что людям возраст меняет! Понимаешь? Времени! Не возможности бесконечно делать дело и никогда не опаздывать, не бесконечности жизни! Времени, Видаль, времени, того, которое не вернуть, не удержать, не остановить. Которое кончается, иссякает, сменяется другим. Вот. Вот так.
Рутгер глубоко дышал, как после бега. Видал хмурился, не понимал. Рутгер тогда снова заговорил: