Это была та живопись, к которой у него всегда лежало сердце. Он обожал картины, в которых было солнце. Это солнце делало хрустальным обычный граненый стакан, оно резало глаз, сверкая на заснеженном поле, ложась голубым мазком рядом с синим, оно отливало на бело-лимонным бликом на волосах Лидвины, Мари-Жан, Якоба, сыновей, чьи портреты висели кругом. Он был счастлив тем, что Виктория оказалась солнечным художником.
На следующий день они прощались. Ночью, в половине второго отходил его поезд.
Они расслабились наконец-то. Виктория позволила курить в доме, Филипп и Якоб готовили грог, девочек забрал к себе старший брат. Стас, которого Якоб постриг еще короче, оставив только круглый островок волос на его затылке, помолодевший, смешной, ходил за Викой и пытался выпросить у нее задание:
— Ну, давай, я отнесу тарелки!
Потом, вечером, сидя на чемоданах, нет, конечно, не на чемоданах, а на стульях за просторным плетеным столом, принесенным с веранды, Виктория рассказывала свою историю. Филипп Десктере, хитрый и мудрый адвокат, шепнул Азарову, пока хозяйка бегала за солью:
— Передайте моему другу Ильину, что эту девочку он освобождал в сорок пятом. Он поймет. Скажете только одно слово — «Фогельгезам».
Якоб встрепенулся, услышав, переспросил:
— Что там про «Фогельгезам?»
— Вам кем приходится Ильин? — уточнил Филипп, — Дядюшкой? Так вот, Вики! Ты слышишь? Это племянник одного старого солдата, который освобождал Торгау и лагеря. Мы там с ним и встретились впервые. Не на Эльбе, нет, а в вашем лагере. Понимаешь?
— Ты никогда не говорил, — рассеянно произнесла Виктория и села, забыв поставить солонку на стол, вертела ее в руках, — Так вот откуда ты, ангел-хранитель. Почему же ты никогда не говорил? Ты поэтому нас опекаешь? Как тесен этот мир!
— Ой, что же это я, — внезапно вспыхнул Стас, когда над столом повисло молчание, — Вот что значит, выпить охота, даже склероз проходит! У меня же бутылка водки есть, настоящая, наша. Я с собой привез. Сейчас!
Он прибежал, запыхавшись, обратно, разлил водку по стаканам и нетерпеливо сгреб свой стакан со стола.
— За Победу, вот чего! За Победу! За вас, мои дорогие, за Филиппа и за Ильина, за моего отца, погибшего, между прочим, на Кубани!
Они жадно выпили. Виктория зажмурилась, а у Жака покраснели крылья носа. Когда ожог прошел, Виктория наклонилась к Азарову.
— А где именно? Ну, отец…
— В похоронке сказано: в боях за станцию Темиргоевскую.
Виктория испуганно оглянулась на мужа.
— Как все несуразно, — вздохнул Стас, — ничего не успел. Как же мне теперь жить без вас, так далеко? Как все сложно! Ведь мы с вами… мы с вами всеми теперь… вроде этих граций — на одном полотне. Как же я без вас?
Он схватил гитару и запел. Она не знала эту старую, любимую всеми песню. Когда эта песня родилась, Виктория и Жак, были в лагере. А эта песня летала над фронтами и осажденными городами, над разрывами бомб и сожженными хатами.
— Викочка, я костьми лягу, а вас в Союз вытащу. Мы пробьемся, Викочка.
Ему было очень жаль ее, ему казалось, что она глубоко страдает на чужбине, но все его умозаключения были рождены придуманной им уверенностью в том, что он — ее единственная отдушина и надежда. Ведь человеку необходимо быть кому-нибудь нужным.
Филипп и Якоб вышли на перрон и подошли к окну вавиловского купе. Вика и Стас сидели друг напротив друга. Этой ночью наступили настоящие зимние заморозки, и теперь всех колотило.
— Стасик, ты первый человек, которому я смогла рассказать о том, что мне довелось пережить. Я не думаю, что моя жизнь выдающаяся. Потому что она хорошо сложилась. В общем, это так!
Виктория словно бы сама себя убеждала. Она не жаловалась и вроде бы не собиралась. Он взял ее руки в свои.
— Вы изменили мою жизнь, — говорил он, — Мне теперь больно.
— Не надо страдать. Надо радоваться, жизнь — одна.
— Нет-нет, я говорю, что теперь я, как промытое от глины стекло, я чувствую боль и радость, вы меня многому научили.
— Ай, брось. Свидимся скоро. Я не сказала, я собираю документы, мне разрешили съездить на родину. На Кубань, в Темиргоевскую.
— Куда?! Что ты говоришь?
— Тесен мир, Стасичек… Я родилась там. Мы обязательно поедем туда, вместе поедем: ты, я и мой Жак, которого я люблю больше всего на свете.
Вагон дрогнул, и Виктория смешно вскрикнула, побежала в коридор, потом опомнилась, развернулась, наткнулась на выскочившего следом Азарова, обхватила его шею и поцеловала в лоб и щеки. Он еще ловил ее поцелуи, когда она убегала к тамбуру. Поезд стоял на перроне еще пять минут…
Выслушав рассказ, Ильин долго молчал, покачивал головой, потирая затылок. У него защемило сердце, он сожалел, что не поехал сам.
— Ну, что ж, с тебя большой очерк, пиши, сколько хочешь. Можешь, на несколько номеров дать материал, будем печатать.
— Не знаю, — замялся Азаров, небритый, мятый, приехавший под утро прямо с вокзала, — Очерк я напишу. Но вот что, Палыч. Ухожу я.
Ильин машинально вскочил и постучал себя по лбу средним пальцем.