— Ты поддатый что ли? Или устал с дороги? Иди, слушай! Расстраиваешь только! — он махнул рукой, потом добавил, — Хочешь кофе?
— Я книгу сажусь писать, Палыч. Мне одна знакомая баронесса присоветовала. Вот напишу, потом обратно попрошусь.
— О! Вы видали, Лев Николаич! — Ильин обернулся к бюсту Толстого, стоявшему на столе, — Ваша слава русским мальчикам покоя не дает. Дурья твоя башка: ухожу, ухожу… Творческий отпуск это называется. Оформлю, так и быть.
Азаров давно не видел шефа таким веселым и жалким. Ему показалось, что за эти четыре дня старик сдал, как будто на нем воду возили.
— Да ты чего, батя, — он подошел к Ильину вплотную, как недавно подходил к картине Виктории, — ты чего?..
Ильин тихо как-то, по-особому проникновенно посмотрел на него влажными глазами, уперся лбом в его плечо и сказал только: «Валяй, сынок».
Детство Вероники
(Тридцатые годы)
Она вбежала в дом, скинула валенки, не обмахнув их веником, потом принялась разматывать платок, платок не поддавался: узел уж больно крепко завязан, она уже взмокшая от духоты и раздражения, дрожащими руками пыталась растянуть, разорвать, стащить через голову — все никак. Тогда она, топнув ногой, перекрутила платок вокруг шеи узлом вперед, впилась зубами в серый пух, потащила на себя, а непослушными замерзшими пальцами в другую сторону, узел нехотя поддался и разъехался. Она откинула со злобой платок, уже неровно втягивая в себя воздух и прерывисто выдыхая, чувствуя, как ком отчаяния катится на нее откуда-то с полатей, грудь ее задергалась, она скинула шубу прямо на пол, да еще назло кому-то ногой ее поддала и, тихо пройдя в свою комнату мимо возящейся у печки матери, закрыла за собой дверь и бросилась на кровать, вспрыгнула на ее пружинистое брюхо — горка подушек обрушилась на ее косички, как снежная лавина. И тогда она затряслась и приглушенно завыла.
— Вика, — крикнула Елизавета Степановна, — руки иди мой. Что ты тут устроила.
Она с ужасом и злостью предчувствовала, что сейчас мать войдет и начнет приставать, разбираться, задавать вопросы о неважных, незначимых, пустых вещах, об отметках, станет спрашивать про слезы, потом пожмет плечами, обидится на ответное молчание дочери, предположит плохую отметку и еще упрекнет, назовет неучем. Эта фантазия тут же взбесила ее, и она еще сильнее зарыдала в покрывало.
Но Елизавета Степановна не вошла. Она почувствовала, что дочь снова пришла из школы на взводе, и решила непременно сходить к классному руководителю, узнать, что там такое происходит. С некоторых пор у них установились доверительные отношения. Иван Петрович был, пожалуй, единственным человеком в станице, кто не упрекал ее за единоличие, за кулаческое прошлое. Она молча собрала вещи, разбросанные по сеням, зачерпнула воды из ведра, поставила чайник, а сама все думала, думала, горевала.
Только к вечеру Вика вышла в столовую, понурая, молчаливая. Нос и веки ее были опухшие, натертые.
— Ты бы умылась, пока я борщ разогреваю.
Девочка поджала губы и напряженно посмотрела на мать. Ей вдруг стало до боли жалко ее. Словно она сама чем-то непозволительным оскорбила мать, а теперь ее раздирало раскаяние.
— Отец-то с Ванькой когда приезжают, — спросила она еле ворочая губами.
— Сегодня мы одни ночуем, как королевы. Да вряд ли в городе у них что и получится, приедут злые. Когда это было, чтобы запчасти за просто так выписывали? К ним на вшивой козе не подъедешь.
Вика снова поджала губы, положила подбородок на ладошки, локти уткнула в скатерть. Посмотрела на печку: там не шевелясь лежало человеческое существо, о котором домашние вспоминали изредка.
Мать перехватила взгляд.
— Сегодня нас опять навещали. Бабка уже полуживая, а те все прутся, совести нет.
— Тихон?
Последнее время Матрену Захаровну и Елизавету Степановну пытались зазвать то на заседание партийной ячейки, то на актив колхоза, то на общее собрание. Посыльным у тех и других был Тихон Толстой, управский писарь. Мужичок нагловатый, балагуристый. Через эту свою наглость он уже себе второй дом строил. А жил покамест в старом, отобранном у Матрены Захаровны семь лет назад, еще до высылки.