Но не это главное. Здесь все мы, белые эмигранты — второсортные люди на второсортной работе, со второсортными чувствами. Те лишения и ужасы, которые мы испытали в семнадцатом году, кажутся мне теперь куда менее унизительными, ведь тогда нас поддерживала надежда — и ненависть. Теперь же мне некого ненавидеть и не на кого пенять. Я не могу приспособиться к этому существованию! Нет, я не страдаю по блеску и роскоши, что навсегда потеряны для нас. Но унижение — единственное чувство, что преследует меня с тех самых пор, как над нами больше не висит угроза жизни. Тяжело ли мне быть зависимым, заниматься бессмысленным физическим трудом и получать гроши? Я мог бы со всем этим смириться, если бы оставалась хоть малейшая надежда. Мы никому здесь не нужны! Какой толк от бывшего полковника, знающего несколько языков, играющего на фортепиано и скрипке! Да, я страдаю и понимаю, как жалки мои страдания, как много в них пустой гордыни — и ничего не могу с этим поделать…
Милая Наташа, я не все тебе рассказал. Когда мы оказались в Париже, без единого гроша в кармане, первое время я еще пытался как-то продержаться, выкарабкаться из нищеты и унижений. Я устроился репетитором русского и английского языков, имел несколько неплохих уроков. Но Анна… Ты помнишь, как она порывиста, как красива, как горда… Наша скучная монотонная жизнь, необходимость мелочно экономить на всем, мысли и разговоры лишь о хлебе насущном — все это было не по ней. Она страдала, по-другому, нежели я, но искренне страдала, ей требовалось либо все, либо ничего! Признаться, я думал: пережитые испытания сроднили нас навсегда. И здесь я тоже ошибался.