Осматриваю темный зал и вдруг почти рядом замечаю столик, за которым сидят трое детей. Даже вздрагиваю: три мальчика — четырех, семи и, возможно, десяти лет. Рядом отец. Все слушают концерт. Если бы не полуночное время — семейная идиллия, да и только. Смотрю на самого меньшего: у бедняжки слипаются глаза. Старшие стоически борются со сном, поглядывая то на певца, то на строгое лицо папы. И вдруг вконец разморенный малыш роняет голову и, свернувшись калачиком, ложится на просторное кресло. Все это не вызывает никакой реакции ни у его старших братьев, ни у отца.
Из темноты, как привидение, появился официант-генерал. Он ставит перед детьми и папой мороженое с фруктами в высоких фужерах. Спящего мальчика никто не будит. Теперь уже меня больше занимает эта странная семья, чем эстрада, на которую к тому времени вышел знаменитый американский чревовещатель.
В зале оживление. За столиком сначала неохотно, а потом все громче похохатывают над диалогом чревовещателя с куклой. А когда артист спросил у куклы: «Зачем вон тот респектабельный господин носит очки?» — и кукла ответила: «Он не доверяет своим глазам», — зал разразился аплодисментами. Оживляются и мальчики. Они выражают неподдельный восторг, горячо хлопают вместе со всеми лучшей остроте заокеанского артиста, а я не могу оценить этого наигранного экспромта, потому что в перегруженной за день впечатлениями голове опять роятся десятки проклятых «почему?» Почему в столь поздний час здесь эта семья? Где мать этих мальчиков? Почему к их усталости равнодушен отец? Кто он? Актер, бизнесмен, чиновник? Местный житель или заезжий иностранец?
Когда второй малыш стал безмятежно укладываться на кресле, я, не удержавшись, обратился к папаше. Разгадка оказалась простой. Отец ребят — управляющий этого ресторана. И, как мне кажется, сейчас он находится на работе. Нам же рассказывает такую версию. Всей семьей они были в театре. Мать у них врач. После спектакля ее вызвали к внезапно захворавшему пациенту, а они, чтобы не скучать дома, поехали сюда поужинать. Он рассказывал легко, непринужденно, но видно, что это придумано. «Хорошенькое «скучать» в полночь», — хотелось сказать ему, но я только указал глазами на спящих мальчиков. Папаша как-то неопределенно махнул рукой, показав этим жестом, что здесь ничего необычного нет, и стал оглядывать зал.
Теперь уже нельзя было не заметить, что управляющий зорко следит за всем, что происходит на эстраде, в зале, за стойкой бара и даже за занавеской кухни, откуда с подносами выпархивают официанты.
Старший его сын продолжал бодрствовать. Он раньше других издавал все тот же восторженный вопль по поводу очередной шутки чревовещателя и, захлопав в ладоши, увлек весь зал. Потом незаметно локотком подтолкнул уже засыпавшего брата, и тот поддержал его, но тут же опять начал клевать носом. Под общий хохот подвыпивших посетителей ресторана мальчик вступил в «милую» перебранку с куклой чревовещателя. Дети работают здесь, как и их папа. Мне стало грустно. Остро пожалел мальчишек.
Чревовещатель покинул эстраду, опять заиграл оркестр. Приглушенная, мягкая музыка обволакивала зал, чадили свечи, трепетно подрагивая робкими язычками пламени. В зале перестала ощущаться прохлада кондишена, и мне показалось, что я опять в одном из самых красивых храмов Индии где-то под Майсором.
Там не было музыки, но был такой же полумрак, чадили свечи и так же остро пахло разгоряченными человеческими телами. В глубине храма, где в православных церквах алтарь, возлежала громадная фигура бога Вишну с коброй. Каменный идол — как и положено индийским божествам, дородный и могучий — был погружен в сладостную дрему, а над ним витало четыре или пять (в полумраке трудно разобрать) голов кобры, которая стерегла его сон. Перед богом Вишну за железной загородкой священнодействовал обнаженный до пояса жрец. Лицо его размалевано белой и красной краской, в руках поднос, на котором горит огонь. Он проходит мимо людей, и те суют свои ладони в пламя, а потом будто бы им умывают лицо. Еще один проход жреца мимо шеренги жаждущих чуда, но теперь в его руках плошка с жидкостью (возможно, просто со «священной» водой). Он кропит протянутые ладони прихожан, и опять омовение лица, головы теми же жестами, какие я видел у паломников на берегах Ганга. Люди бросают жрецу деньги… Шеренга сменяет шеренгу. И так с утра до вечера, изо дня в день, из года в год сотни и тысячи лет.
Когда смотришь на гигантские, почерневшие от времени глыбы камня, из которых сложен храм, ступаешь на прохладные мраморные плиты, истертые миллионами босых ног, кажется — над тобою и в самом тебе гудит вечность. Сколько прошумело веков, сколько сменилось поколений, а люди в слепой вере идут и идут к этим камням, назвав их священными, и не иссякает их череда.
Возможно, музыка навеяла эти мысли. Во всяком случае, когда в толпе паломников я бродил по храму Шийранага Паторан, их не было.