Сталинградцы узнали другую войну, и все же тем, кому довелось выжить, пройдя через весь ад боев за город, познали совсем иное. После 2 февраля сорок третьего все мы стали жить, казалось, уже не своей, а чужой жизнью. Наша осталась там, за порогом пугающей тишины, которая придавила разоренный и мертвый город. Из своей войны вынес две истины: я попал не на ту войну, про которую читал, смотрел кинофильмы и распевал песни; самое большое преступление — дети на войне.
То, что я разминулся с настоящей войной, подтверждалось печатным словом и экраном. Читал книги, смотрел фильмы, слушал фронтовиков, в том числе отца и брата, вернувшихся домой, и видел, что моя война была другой. У фронтовиков есть надежда и опора: оружие и локоть товарищей-окопников. В кино они героически гибли, на их могилах стреляли в воздух, за них мстили врагам, а на моей войне только леденящий страх, беззащитность, холод, голод и смерть… Мой горизонт и всех тех стариков, женщин и детей, которых война загнала под землю, — закопченные сырые доски блиндажа, балки подвала, через которые при взрывах сыплется земля, все бомбы, снаряды и мины летят только в тебя, и ты, сжавшись в комок, скулишь вместе с оставшимися еще в живых и боишься уже не за свою жизнь, а за тех людей, которые потеряли надежду выжить. Война тех, кто не может постоять за себя, — это не только кровь и смерть, но и бесконечное унижение, а это еще пострашнее.
Все это так потрясло меня, что я боялся рассказывать о своих переживаниях не только взрослым, но и моим сверстникам, вернувшимся из эвакуации, с которыми я работал в тракторной бригаде с сорок третьего по сорок шестой. Мы тогда жили только войной, и наши мальчишечьи беседы перед сном на полевом стане всегда начинались с войны и кончались войной. Я тоже рассказывал про войну, но не про ту, на которую попал.
Был в нашей бригаде сирота Васька Силин, он на два года моложе меня, все его родные погибли. Васька самый благодарный мой слушатель. Он больше других донимал расспросами. Иногда мне и самому надоедала сочиненная героическая война, и я спрашивал ребят:
— А как вам лучше, чтобы его убили или остался живым?
Васька первый бросался на меня с кулаками. А когда мы просили рассказать про его войну, он больше двух-трех фраз вымолвить не мог.
— Сперва убило мамку и сестренку… Тогда всех задавило в блиндаже… А нас с Митькой откопали. А потом и его миной. У него тридцать шесть ран… — и острый Васькин подбородок начинал по-стариковски морщиться и вздрагивать, а слова вязли в горле.
Тогда я отметил про себя: люди боятся вспоминать о страшном в своей жизни. Они с большей охотой рассказывают и слушают о хорошем, даже если оно мало похоже на правду.
Я уже был журналистом, выходили первые книжки, но старательно обходил свою войну и писал только про чужую.
Если уж быть абсолютно точным, то и тогда издавались книги, в которых я угадывал и нечто мною пережитое, но мне они попадались редко. Такими мне показались повесть В. Овечкина «С фронтовым приветом» и рассказ А. Платонова «Возвращение». Однако о повести В. Овечкина критика говорила скупо и не о том, что я в ней вычитал, а рассказ А. Платонова был нещадно разруган. Я понимал, что такие произведения о фронтовиках исключение в огромной литературе о войне, а исключения, как известно, лишь подтверждают правила и те истины, которые мне открылись.
Особое недоумение, а часто и протест вызывало то, что печаталось о военном Сталинграде. Рассказывалось о какой-то неведомой мне барабанной войне. Такое о ней можно было написать, только находясь на левом берегу Волги, и никогда, если бы ты был в самом Сталинграде.
Об этом я сказал лет через тридцать Константину Михайловичу Симонову в запале спора, когда мне довелось лежать с ним в одной клинике и в течение месяца ходить на прогулки по больничному двору. Эту мою бестактность он воспринял спокойно. Тогда мы много говорили о войне, военной литературе, стареющих и уходящих фронтовиках и, конечно, о моей боли — детях Сталинграда.
Итак, мое первое открытие и убеждение оставалось неразвеянным до начала шестидесятых годов, до появления той самой «лейтенантской литературы», тех, кто воевал и не думал, что он об этом будет писать, а может, и думал, но воевал, как все на войне.
Их книги и заставляли думать, что существовала и другая война. Это была их война, в ней многое угадывалось, но рассказывать о своей я еще не мог. Почему? Ответить на этот вопрос я затрудняюсь и сейчас, то есть ответов много, но ни один из них не дает исчерпывающего объяснения.
Недавно, просматривая свои записи шестидесятых годов, я нашел такую. Она тоже ничего не объясняет, но в ней, как мне кажется, есть не только максимализм молодого человека, но и то время: «Кощунственно сравнивать, нет, даже ставить рядом