Он посмотрел еще раз на сына, и ему показалось, что тот понимает его, но так же, как и он сам, боится слов, потому что слова могут испортить их настрой на одну волну. А он не часто встречается у людей даже с родственными душами. Сейчас лучше помолчать. Слова уведут в сторону, а то и совсем разрушат близость. И они молчали, чутко прислушиваясь друг к другу, каждый думая о своем, а когда молчать дальше уже было нельзя, Михаил тихо спросил:
— А что, батя, ты действительно решил уходить из института?
— Да, сынок, — кивнул головою отец.
— А сможешь? Ведь столько лет… изо дня в день.
— Я работать, как раньше, не смогу, — грустно улыбнулся Иванов-старший, — а к состоянию не работать буду привыкать.
— Конечно, отец, — будто спохватившись, что сказал не то, заспешил Михаил, — поработал, хватит… А дела и дома найдутся. У нас на работе садово-огородные участки дают… Можем взять.
— Мне, сынок, обязательно надо съездить в родные места. Что-то со мною здесь приключилось, — Иван Иванович оглядел высокий потолок холла и коридор, скользнул взглядом по стенам, — так потянуло в нашу Ивановку, хоть и знаю, что ее нет, так потянуло, хоть плачь. Я уже все передумал, чтобы унять в себе этот зуд, а он все не унимается. Есть в человеке такое, что тянет его к истокам и отбиться нельзя. Такое, наверное, бывает в конце жизни…
— Да брось ты, батя! — рассерженно оборвал отца сын. — Ну что ты заладил, тоску нагоняешь.
— Ладно, не шуми, обещаю не говорить, хотя ничего здесь страшного нет, дело земное. Так вот, я передумал здесь многое. Лежу и думаю и днем, и ночью, мысли всякие. Иногда мне кажется, что живу я давно. Вспоминаю, это же было еще до войны, так давно, а иногда вижу себя мальчишкой, как Антон, и прямо как будто все вчера. И луг зеленый под солнцем за речкой, и одинокие вербы склонили ветви к воде, и я сам звонкий, как колокольчик, в этом божьем мире. Ты не пугайся, я говорю так потому, что не знаю, как его назвать, а мир тот действительно неземной, какой-то необычный, а может быть, и самый что ни на есть земной. Это мы его сейчас перекроили и перешили. И вот поманило в него, так позвало, что бросил бы все и бежал. И знаю ведь, что трактора и другие чудища из сельхозтехники моего друга Петра Харламова перепахали, перерыли там все вокруг, а вот зовет та земля к себе, требует — явись. И что тут главное, не ей это, а тебе надо. Необходимо как очищение, потому что в тебя за жизнь столько всего и всякого набилось и душа просит облегчения.
— Ну, батя, теперь я понимаю, откуда этот бунт в Антоне. Мне и то захотелось побывать в нашей несуществующей Ивановке.
— Ты ладно, ты ближе по крови ко мне, а вот Антон… Куда ему приклониться душою, когда он вырастет? К той железобетонной коробке в двенадцать этажей, где он родился и рос? Кто его позовет? Черный вонючий асфальт да хилые деревца в сквере? К чему привязать ему свою душу? Вот я и хочу, чтобы он хоть увидел живое, чтобы знал, откуда люди по земле пошли. Мне иногда так жалко тех, кто этого не знает, кто всю жизнь среди камня и асфальта, а на природу выезжает только резвиться… И жалко потому, что они не понимают этой врачующей благодати. Не чувствуют ее внутри себя.
— Батя, тебе не надо так волноваться, — тревожно отозвался Михаил. — В чем-то ты, конечно, прав. Но это же абсурд — считать всех людей, кто родился и вырос в городах, несчастными, глухими душой и убогими. Абсурд. Все человечество вышло из деревни, а жить ему в конце концов в городах. Так развивается жизнь. Но из этого не значит, что человечество вырождается. Батя, ты говоришь правильно о душе человека, о его доброте, праве на познание мира и жизни, счастья — все это человеческое, и без него нас нет. Но посмотри, какими пустыми и праздными выглядят наши стенания в сравнении с тем, куда сдвинули люди этот, как ты говоришь, божий мир. Он на краю ядерной катастрофы, а его толкают дальше. Куда же еще? Ведь есть черта, переступив которую, возврата не будет! Вот что теперь самое-самое… И никакие заклинания уже не помогут, нужны действия.
— Я не верю в самоубийство человечества! — резко сказал Иван Иванович.
— И я тоже не верю, — продолжал Михаил, — но может быть случай, роковой случай. Его ведь исключить нельзя?
— Не знаю. Когда создавали первую атомную бомбу, меня не спрашивали. Не спрашивают и сейчас, когда ее тащат в космос.
— Не понимаю тебя, отец. — Михаил сказал «отец», а не обычное свое «батя», и это означало, что его действительно встревожили слова отца.
— А чего не понимать? Каждый должен делать то, что в его силах. А силы мои… я тебе уже говорил. Мне бы в Ивановку с тобой и Антоном съездить, а больше я пока и загадывать не имею права.