Никто не признавал же вот чего — уж точно не Зойд в его радостной дымке отцовства, менее определённо Саша: насколько глубоко, в невыносимый день и выходные следом, Френези ухнула в депрессию. Никакая амнезия, никакая выщелачивающая ванна времени не отнимут у неё никогда воспоминаний о спуске в холодные пределы ненависти к крохотной жизни, недоделанной, паразитической, что употребляла её тело утомительные месяцы, да и теперь рассуждала её контролировать… в те дни ещё не было теледиспутов, никаких сетей по самопомощи, никаких бесплатных звонков по номерам, у которых можно чему-нибудь научиться или попросить поддержки. Она даже не, до того капитулировав перед тёмным своим падением, знала, что поддержка ей нужна. Младенец выполнял себе собственную программу, отнимая у неё молоко и сон, признавая в ней лишь носителя. Где же чистая новая душа, истинная любовь, её обетованный прыжок во взрослую реальность? Она чувствовала, что её предали, выпотрошили, наблюдая за собой, этим избитым животным, что еле держится, ждёт только, чтобы всё закончилось. Одними 3.00 утра, устроившись перед «Кино для Собачьей Вахты», Саша укачивала младенца, Френези в медленной сонастроенной пульсации, груди крутит от боли, купаясь в Ящикосвете, прошептала:
— Лучше б она мне под руку не попадалась, мама…
— Френези?
— Я серьёзно… — ох блядь, чего тут ходить вокруг да около? мотнуло к ванной, всю охватило взмывшим хриплым стоном, что переломился в такие жуткие спазмы слёз, что Саша и шевельнуться не могла, только и держала спящую Прерию, пока её дочь мучительно выворачивала из себя всхлипы в кафельные отзвуки на свет один за другим… получит ли ребёнок это первобытное послание несчастья по каналу СЧВ-связи, и как, не понимала Саша, ей кинуться между ними, впитать удар в себя? Она воскликнула:
— Ох, Тыковка… прошу тебя, не надо, всё станет лучше, сама увидишь… — ожидая, что Френези ответит, что угодно ответит. Вспомнила, что есть в наличии в ванной, какими способами дочь может там нанести себе вред. Примерно когда уже уложила младенца и направилась туда, Френези вернулась, взяла мать за одно запястье и голосом, какого Саша никогда не слышала, распорядилась:
— Просто — убери её отсюда нахуй, — Синие её глаза, при этом точном расположении торшеров в комнате, вобравшие в себя почти весь свет, глаза, столь издавна любимые, теперь пылали, свирепые от мелькнувшего предвиденья некоего броска в судьбу, во что-то без теней и окончательное.
Именно в те часы галлюцинаций и разгрома Френези чувствовала, что Бирк ей ближе, необходимей, чем когда-либо. Его собственные личные ужасы ещё дальше развернулись в идеологию смертного и прерванного я, и он пришёл в гости — и, странно сказать, утешить, в полуосвещённых коридорах ночи, склонялся к ней тёмным сверху, будто какой-нибудь зализанный хищник из тех, что украшают собой фашистскую архитектуру. Шепча:
— Ты им такой именно и нужна, животным, сукой со вздутым выменем, что лежит в грязи, с тупой мордой, задрав лапки, мясо и больше ничего, вонища эта… — Ссаженной, она понимала, со всех серебра и света, какие знала и какими была, возвращённой в мир, как серебро, крупинка за крупинкой извлечённое из Незримого, дабы слепить образы того, что потом стареет, уходит, ломается или заражается. Ей выпала честь жить вне Времени, входить в него и выходить по собственной воле, мародёрствуя и манипулируя, невесомой, невидимой. А теперь Время затребовало её обратно, посадило под домашний арест, отобрало паспорт. Всего лишь, в конце концов, животное с полным комплектом болевых рецепторов.