Через несколько дней дядя Костя принёс две новые карточки. Одну баба Моня поместила в альбом, туда, где были самые старые снимки, а вторую послала папе в Северодонецк. Фотопластинку дядя Костя тоже принёс и сказал, что зря баба Моня ждала, пока она разобьётся, надо было давно эту фотографию напечатать и отдать в музей, потому что это исторический документ, а теперь её никакая ретушь не вытянет. Баба Моня нахмурилась и стала выговаривать дяде Косте, что он ещё молодой и жизни не знает, что всего десять лет назад этот снимок не то что в музей, а вообще никому нельзя было показывать. Тогда дядя Костя засмеялся и сказал, что за десять лет многое изменилось и то ли ещё будет. Вот именно, ответила баба Моня, ещё неизвестно, что будет и как оно обернётся, бумаги-то Петенька ещё в прошлом году в Москву отослал, а ответа до сих пор нет…
Петенькой баба Моня называла Люсиного папу, Петра Никитича Ковальского, а про бумаги Люся подробно узнала только через несколько лет, когда её приняли в пионеры. Ответ из Москвы (который, оказывается, пришёл довольно быстро — всего через тринадцать месяцев, — но баба Моня его так и не дождалась) был очень короткий — меньше, чем в полстранички. В нём говорилось, что папин отец, Никита Лукич Бессонов, арестованный по обвинению в диверсионно-террористической деятельности и умерший в заключении, после вторичного рассмотрения его дела в мае 1964 года полностью оправдан, а дело прекращено производством за отсутствием события преступления. Значит, когда Люся нечаянно разбила старую фотопластинку, её дедушка, Никита-Бес, уже не был преступником, и зря баба Моня так волновалась и ругала дядю Костю-фотографа… Папа показал Люсе не только ответ из Москвы, но и единственную сохранившуюся фотографию дедушки — ту самую, сделанную с разбитой пластинки. Он не знал, что это Люся разбила её, и очень жалел, что фотографию нельзя увеличить: две прямые чёрные трещины были слишком заметны на снимке и всё портили.
Люся догадывалась, почему папе хочется увеличить эту фотографию: дедушка был здесь очень похож на него, но гораздо моложе и мужественней. Баба Моня говорила, что Никита-Бес был знатный рубака и просто удивительно, как деникинцы смогли взять его в плен. Нипочем бы они его не взяли, если бы не предатель — хозяин хутора. (Дедушка после того случая решительно завязал и за всю жизнь не выпил ни капли водки. А когда друзья-командиры спрашивали, не постригся ли Бес в монахи, он им про тот хутор рассказывал…) На фотографии Никита-Бес стоял на краю старой шахты, широко расставив босые ноги и уперев подбородок в грудь, но голова его при этом всё равно не была опущена, а держалась даже ещё прямее. Так любил стоять папа, когда ему что-то не нравилось или когда он с кем-нибудь решительно не соглашался. Только папа ещё и руки на груди складывал, а дедушка руки держал за спиной (на снимке не видно, что они связаны), смотрел в сторону и улыбался. («Это он на меня смотрит, — говорила баба Моня. — Я его тогда в первый раз увидела». — «И сразу влюбилась?» — подхватывала Люся. — «Сразу, — улыбалась баба Моня. — Если б не сразу — не жить бы ему больше…»)
Очень красивым был Никита-Бес на этой фотографии.
Но вот увеличивать её было никак нельзя. И вовсе не потому, что снимок портили чёрные трещины — одна, горизонтальная, перечёркивала дедушкин лоб, а вторая, от середины левого края и косо вниз, отрезала правую ногу. Даже если бы не было этих трещин — всё равно нельзя такое вешать на стенку в увеличенном виде. Разве что в музее — да и то, пожалуй, не стоит.
Потому что на этой фотографии дедушку в первый раз расстреливали.
Глава первая
Леонид Левитов
«Только счастливые могут летать».
Неправда!
Ведь он летает…
Это трудно и страшно — летать над городом в такую ненастную, как сегодня, ночь, минуя смутные тени девятиэтажек, угадав их по редко освещённым окнам лестничных клеток, а чаще — по глубоким квадратным провалам в чуть подсвеченных облаках, рискуя задеть провода, косо идущие вниз. Это трудно и страшно, и в этом нет никакой романтики; а сентябрь на исходе, и ночи всё холоднее… Но каждую ночь Леонид Левитов заставляет себя летать.
Вечерами он слоняется по квартире, пока Люся проверяет свои тетрадки по две-три стопы каждый вечер. Иногда, закончив проверять, она затевает стирку, и это особенно невыносимо: ведь он не может просто взять и полететь, он ей сотни раз это объяснял. Ему надо сосредоточиться, нацелиться на полёт, победить страх, наконец! Подготовка займёт не менее часа, а стирка кончается, как правило, в два часа ночи — значит, выспаться после полёта опять не удастся. И он слоняется по квартире, громко звеня ключами, открывает окно на кухне и, шумно вздохнув, закрывает окно, листает, не глядя в неё, какую-то толстую книгу и снова звенит ключами. Наконец Люся просит его развесить бельё на балконе (и на кухне, между прочим, тоже — опять будет капать и отвлекать!); наконец они садятся пить чай (в два часа ночи!); наконец он раздвигает диван, достаёт из ящика постель, истово взбивает подушки.