Мать, уже не видя Гоги, все махала платком этому чужому офицеру, сироте из Казани, ласковому и ловкому, кто стал таким родным, принес в дом что-то настоящее, сыновье. Ольга плакала некрасиво. В тумане кричали «ура». Из вагонов смутно и сипло кричали солдаты, поезд стучал, свистел.
Наутро, в туфлях на босу ногу и в голубом капоте, Ольга ходила по всем комнатам. Оттого, что Гоги больше не было, что теперь его могут там убить, она плакала откровенно и горячо.
Пашке было стыдно, что он ссорился с нею. Он присел к сестре на поручень кресла, сказал с нарочитой небрежностью:
– Брось ты, пожалуйста, реветь, не обязательно же всех убивают.
Ольга озлилась. Она даже обрадовалась своей злости, мгновенно перестала плакать, тщательно высморкалась:
– Реветь, – передразнила она. – Без тебя знаю, что делать.
Она гибко встала и ушла.
Перед гимназией, рано утром, Пашка любил вдвоем с матерью пить кофе. Он любил утреннюю тишину.
В это утро он отказался от второй чашки, почему-то начал внимательно рассматривать свои руки, потом собрал на клеенке крошки булки и сказал, стараясь говорить как можно обычнее:
– Да, между прочим, я хочу тебе сказать… – Он никогда не вставлял такого словечка «между прочим». – Я решил ехать на фронт.
Мать побледнела. Никогда ссоры с покойным отцом или как кричал на нее Николай, все злые слова Ольги так не ударяли ее в самое сердце, как эти слова насупившегося, с упрямым хохолком, Пашки.
Она сказала растерянно:
– Постой, подумай, что говоришь.
– Я все решил. Я так и знал, что начнутся ваши разговоры, – Пашка заторопился. – Я решил и уеду. Стыдно тут торчать, когда…
Он хотел сказать «когда война», но эти слова показались ему не тем, что надо сказать. Он покраснел, на карих глазах выступили упрямые, светлые слезинки:
– Когда и Гога, и все.
Мать поняла, что перечить нельзя, что он загорячится от ее жалоб и просьб, заупрямится, и конец. Тогда Пашка уйдет, а она не могла отпустить его. Все темно поднялось в ней, точно по ней прошел отдаленный гул, все восстало против того, чтобы этого мальчика убили. А она знала, что если он пойдет, его неминуемо убьют. Материнским предчувствием Сивиллы она понимала, что именно таких, как Пашка, и убивают. Если бы пошел Николай, того не убили бы, но Николай никогда на войну не пойдет. А для этого там конец, но не смерть на войне – судьба Пашки, у него иная судьба.
Он сидел, насупившись:
– Я думаю завтра начать собираться, я хочу в полк к Гоге.
Он ждал, что скажет мать, та молчала. Он поднял глаза, мать сидела, поджавшись, она стала меньше, и ее седая голова тряслась:
– Как хочешь, Паша, как хочешь.
Нечто сильнее ее вошло в их жизнь и вот отбирает от нее этого худобенького четырнадцатилетнего мальчишку, ее Пашку. Он будет убит в мучениях, брошенный на поле сражения, он будет звать ее, а она ничем не поможет ему. На это она не могла пойти. Его она не могла уступить.
Оттого, что мать рыдает так неутешно, отстраняя его, Пашка стал повторять растерянно, грубо:
– Чего ты? чего ты?
Ольга дурно спала ночь и без цели бродила по комнатам, где Алена обметала метелкой пыль.
Ольга была желта, белокурые волосы свисали у щек. Она нашла папиросу Гоги, сломанную, закурила, закашлялась. Потом ей показалось, что на спинке дивана сохранился приятный запах его военных ремней.
То, что раньше она называла пустяками, этот черноволосый бледный офицер, с приятной, точно озябшей улыбкой, горячий и застенчивый человек, ставший ее мужем, – все неслось в ней, как сильная гроза.
На свете она любила раньше одну себя, вернее, свои острые овальные ногти, стройные ноги, легкое тело, немного полное и слегка дрожащее на ходу, свою хорошо пахнущую кожу. Она знала, что красива, к ней влечет, на нее оглядываются на улице, она находила свои голубые глаза прекрасными, и ее тешило, как она смущает незнакомых и знакомых молодых мужчин. Эта совершенно беспечная, неумная и ленивая молодая женщина думала, как низколобая Венера, что весь мир должен служить ей и радоваться тому, что она существует.
А теперь о себе забыла. Она бродила неумытая и некрасивая, точно погасшая, по всем комнатам. То принималась тихо плакать, то садилась за рояль, пробовала разучивать «Купаву» и снова плакала, отчего опух нос, горело лицо, а глаза стали красными.
«Как у рыбы», – успела она подумать мимоходом, у зеркала.
Она ходила по дому, и ей хотелось легко стонать. Она поняла, что Гога ее любимый, что она будет его любить, и это лучше всего, что только может быть на свете, вот это неожиданное, светящееся и жалостное чувство к Гоге, какое наполнило ее. От благодарности за то к нему, к матери, к Пашке, ко всему свету, ей и хотелось стонать.
Она вошла в столовую. Большая, ловкая, она кинулась к матери, обняла ее колени, как в театре. Мать повторяла растерянно:
– Он хочет уйти, он хочет уйти…
Ольга рыдала с матерью охотно, с облегчением, от жалости, что ушел Гога, от благодарности, что она его любит, и как хорошо, что такой мальчишка, как Пашка, дерзкий, с вихрами, тоже хочет уйти, и она пойдет на войну сестрою.