Боже, как же я их всех любила! Вечером, когда кровати и кресла в столовой заполнялись на полтора часа, пока шла наша любимая передача, я пробиралась на диван со своей тетрадью и строчила без устали, не обращая никакого внимания на шум, смех и дым от травки. Именно посреди этой непрекращающейся суматохи рождались мои самые красивые фразы, и, когда я их перечитывала на следующий день, мне даже нечего было поправить. Каждая запятая, каждая точка, как по волшебству, оказывались на своем месте. Страницы были заляпаны шоколадом, смолой огромной сосны, растущей над террасой, и тот или иной след возвращал меня к какому-нибудь конкретному моменту дней, о котором я наверняка уже забыла бы и который по-своему ускорил поиск нужного слова.
Когда я писала одна, в безмолвные часы сиесты, когда дом обретал относительное спокойствие, я чересчур заостряла внимание на мелких деталях и нервничала, теряя общую нить повествования.
Пусть эта история касалась только нас двоих, и, хотя Месье вряд ли когда-нибудь об этом узнает, все же он многим обязан тем людям, ставшим моей жизнью. Они тысячу раз бросали мокрый волейбольный мяч на раскрытые страницы моей тетради, тысячу раз роняли спагетти с томатным соусом туда, где я собиралась поведать о минете, тысячу раз листали мои главы маленькими пальчиками, покрытыми кремом для загара.
Без этих следов их присутствия на белоснежных страницах, выплевываемых мне принтером, все кажется не таким интересным. Я сразу чувствую себя писателем-неудачником. По сравнению с этим мои записи выглядели как рукописи Генри Миллера[34]
в Париже. По крайней мере, выглядели.Поскольку Месье снова исчез с горизонта, я питалась тем, что было под рукой. А так как он в очередной раз отказался стать моей сексуальной отдушиной, и, учитывая, что большую часть времени мне приходилось проводить за описанием его ласк, я источала секс каждой порой своей кожи. Я ела за четверых и курила как паровоз, но на самом деле изголодалась по стратегиям соблазнения и сексуальным удовольствиям. Я жаждала невыносимого напряжения, от которого захватывало бы дух.
С нами была Люси.
Помню, когда я увидела ее топлес у бассейна, то ощутила нечто странное, чего не должно было быть. До этого мне никогда не приходило в голову, что под одеждой Люси может быть такой же голой, как я. И я начала об этом думать.
Люси… я всегда испытывала что-то к Люси — девушке, любящей девчонок так же, как я люблю ребят. Я не сразу это осознала: видела, как она растет в том же ритме, что и моя младшая сестра, разгуливая по нашему саду в детской пижаме, когда я уже вовсю целовалась с первыми мальчишками.
Я увидела в ней женщину лишь недавно, довольно необычным, но в конечном счете банальным способом. Мы были у нее в гостях, и в клубах сигаретного дыма я смотрела, как она танцует: ее черные глаза были закрыты, распущенные темные волосы струились по плечам. Это был даже не совсем танец, не совсем транс, но нечто большее, чем обычные танцевальные движения. Она словно растворилась в звуках гитары, закрывшись в собственном мире, и в него не было доступа другим. Сгибая ноги на каждой ноте, Люси двигалась по кругу.
От нее исходила невероятная чувственность, и все ребята, смотревшие на нее, не понимали, почему, как, откуда взялся этот огонь в девчонке, которую они видели каждый день в лицее, не обращая на нее особого внимания. В девчонке, которая всегда была своим парнем. В какой момент, почему мы вдруг начинаем видеть в девочке женщину, а в ребятах — мужчин, вот так, без всякого предупреждения, под песню Pink Floyd? Из-за томного взгляда под голос Джима Моррисона, или волос на груди, обнаруженных случайно в свете чиркнувшей зажигалки при раскуривании первых косячков?
С того момента, когда я увидела Люси, навсегда покинувшую свою детскую оболочку, она стала в моих глазах больше, чем просто подругой, но вместе с тем не сестрой — на этот статус наравне с Алисой могла претендовать только Флора, ну или почти на этот.