Вскоре он стал бывать у нее, в ее странной комнатке. В ней не имелось ни одного прямого угла, а самый дальний от входа был настолько острым и задвинут так глубоко, что туда, казалось, невозможно и пробраться — разве что боком, изо всех сил втягивая в себя живот… А хозяйка странной комнаты (дом с улицы был немного похож на корабль, кирпичный корабль с острым носом, разрезающим перекресток на две части) гордилась ею и не могла нарадоваться. Было это первым в ее жизни собственным жильем — после детского дома, куда попала она, осиротев с пяти лет, да после многих годов, проведенных в рабочих общежитиях.
По прошествии некоторого времени я уже собирался перебираться к ней на жительство, как меня остановило вдруг однажды ею сказанное: «Тебе не кажется, что мы с тобою ходим вокруг какой-то катастрофы?» И, проговорив это, она улыбнулась, как и всегда, широко, белозубо, с желтоватыми искорками в глазах. Меня этот вопрос задел, потому что вполне точно определил и какие-то мои смутные ощущения. Хотя, разумеется, о какой катастрофе толковать, когда тебе всего двадцать один год, а ей двадцать два (на год она оказалась старше), и мы оба были свободны, и не шла война, и нам было хорошо? Как-то я вернулся в свою мансарду, чтобы подогнать запущенные учебные дела, и, зная, что она работает в ночь, подошел к окну и раздвинул занавески. Моя подруга была на месте, привычно махнула мне рукою, улыбнулась — и вдруг, замерев на минуту, внимательно уставилась в меня, и улыбка исчезла с ее лица. Оно стало неимоверно печальным, это лицо, ярко освещенное сильными лампами, оно выглядело чужим и незнакомым. Я тоже долго, неотрывно смотрел на нее, и в этом нашем странном разглядывании друг друга была какая-то беспощадная откровенность, смысла которой не дано было знать ни мне, ни ей.
Потом произошло то, что и должно было произойти. К началу лета я уехал со студенческим строительным отрядом и лишь к концу сентября вернулся назад. Сказать правду, я не особенно скучал по своей подруге, когда жил в совхозе и строил вместе с друзьями-товарищами свинокомплекс; но, вернувшись в Москву, я в радостном нетерпении кинулся к ней, к ее смешному дому, похожему на кирпичный корабль. Этот дом стоял в одном из тихих искривленных переулков старой Москвы, недалеко от Крымского моста, и со двора поверх каких-то каменных заборов, расположенных гораздо ниже по уровню, можно было увидеть серебряный блеск Москвы-реки. Теперь этого дома нет — на его месте выросло что-то бетонное и стеклянное, научно-исследовательское, — утонул славный кирпичный корабль в океане времени.
Моя подруга оказалась в больнице, да почему-то еще и в такой, куда никого не пускают, даже родных и близких. Мы посмотрели друг на друга через окно, я стоял внизу, на улице, среди что-то кричащих, приставив руки ко рту, посетителей, она — в палате на втором этаже. Беременность сильно исказила ее облик, к тому же она коротко остриглась, то есть попросту откромсала волосы чуть пониже уха, и они, некрашеные, выглядели довольно темными. Большой живот ее был мне хорошо виден снизу. Я только и смог понять по ее записке, выброшенной из форточки, что она решила рожать, что беременность протекает не совсем благополучно. А я и не знал, что она беременна. Знакомо помахав рукою, она исчезла…
В ту осень в Москву приехал друг из Новокузнецка, борец-вольник, на чемпионат по вольной борьбе, и ты целую неделю ходил смотреть соревнования. А когда друг уехал обратно к себе в Сибирь, ты, насытившись спортивными зрелищами, нехотя отправился в больницу. Нечего мне брать на себя то, за что должны, по всей вероятности, отвечать другие, думал ты. Меня не было в Москве почти четыре месяца. Когда я уезжал, она ни о чем таком не говорила. И писем мы за это время друг другу не писали. Да и сейчас — разве хотя бы намекнула она в записке, что ждет именно нашего ребенка? «Жду ребенка. Дела идут неважно. Будут до конца держать под наблюдением» — вот что сообщалось в записке. А ведь я помнил, как она говорила мне неоднократно: «Я свободная женщина. Я буду жить так, как мне хочется». Что ж, я уважал ее взгляды и верил, что она всегда так и будет жить. На лице у нее были ранние морщины, но они ее не старили. Она чуть картавила, и это ей очень шло. Мне с первого дня, а потом и всегда было хорошо с нею. И все же значит ли это, что я должен поступить так, как «повелевает долг»?