— Спасибо… Уже прошло… — сказала тихо, чтобы лейтенант не подумал, что она какая-тo истеричка. Но он понял это так, что надо ее отпустить и, ослабив руки, печально провел ладонью по ее щеке. И тогда она сама пошла к нему — и вот теперь, скинув свитер, юбку и чулки, лежала в одной сорочке под его тонким одеялом, а лейтенант по-прежнему целовал ее в губы, но гладил уже почти всюду. В темноте он был гораздо взрослее, и движения у него были уверенней, и руки неторопливей и гораздо крепче. Он как-то мгновенно очутился рядом с ней, словно их там, в казарме, учили не подыматься, а ложиться по тревоге, — только стукнули об пол его огромные бесформенные сапоги, и вот он уже был тут весь, чужой, незнакомый, незнаемый, непохожий на прежнего, смущенного и робкого, и гладил ей спину, лопатки и ниже спины, и она уже сама хотела, чтобы он спешил.
— Не бойтесь. Сегодня можно, — и тут их закачало, занесло, и это было так, словно она его любила, и длилось долго и кончилось почти одновременно для двоих, и она не успела вспомнить об Алексее Васильевиче.
— Не надо. Тут же ничего нет.
— Глупая, — выдохнул он первое свое слово со времени их близости. — Глупая, — повторил, и его голос показался ей тоже другим.