— Не такая женщина вам нужна. Не такая, не такая, не такая, — шептала решительная жена, доставая рослому мужу только до подбородка, но в глазах у нее сияли презрение и любовь, и, чуть привстав на носки, она уверенно, как судебное определение, впечатала в губы мужа свои губы и не отрывала их, вся вминаясь в робковатого, струсившего Алексея Васильевича. Она вминалась в него в этом полуосвещенном коридоре, вдавливалась требовательно и нежно, и Сеничкин — или Сретенский, все равно! — почувствовал, что раскисает, отступает, покоряется ей, что сам плывет, как в нокдауне, голова затуманивается и худенькая аспирантка куда-то исчезает, а в нем самом растут гордость и тщеславие, и, наконец, появляется самое простое, такое обыкновенное желание обладать этой влюбленной в него женщиной — и, наконец, пропадает даже самый последний страх, что все это сейчас произойдет в коридоре прямо у двери комнаты, где еще не заснула несовершеннолетняя сестра.
— За перила держитесь! Темнота… — крикнул, обгоняя девушку, лейтенант. Проклятые сапоги по-милицейски стучали подковами.. Дверь наверху захлопнулась. — Где тут чортов свет? — снова крикнул Курчев.
— Ничего, я вижу, — ответила сверху Инга.
— Вам на какое метро? — крикнул вверх. Молчать было так же неловко, как бежать впереди.
— К вокзалам. Возле Домниковки.
— Соседи, — осмелел лейтенант, распахивая двери парадного. Мороз убавился или после тепла не так ощущался. Ветра в закутке тоже не было. Два фонаря над сквером почти не раскачивались.
— Мне на Переяславку, — быстро, как пули, сажал он слова. — Сейчас на стоянке словим…
— Зачем? Вон же автобус.
— До библиотеки, — сказала Инга и остановилась в проходе, ожидая, пока лейтенант, позвякивая мелочью, расплатится с кондукторшей. Пожилая сонная женщина оторвала длинную узкую полоску от бумажного ролика. После Арбатской площади тариф увеличивался вдвое. Пальцы у кондукторши, сморщенные, черные, словно она всю жизнь только чистила картошку, сиротливо выглядывали из нарочно обрезанной на два сустава перчатки.