Многие участки были уже отремонтированы. Под насыпью там и тут валялись остовы искорёженных вагонов, дыбились выше деревьев вывернутые взрывами рельсы. Всё уже заросло травой и бурьяном.
Ехал и смотрел в окно. Места знакомые. Можно даже сказать, родные. Чем дальше на запад и ближе к Рославлю, тем меньше попадалось неразрушенных построек. Пожарища чернели рядами печных труб, колыхались зарослями пустырника и иван-чая. Иногда на станциях и полустанках, где поезду нужно было перестаивать, пропуская вперёд воинские эшелоны и товарняки с платформами, заставленными танками, самоходками, гаубицами со скрещёнными попарно стволами и всякой военной техникой, спешившей к фронту, так вот во время тех вынужденных, иногда довольно продолжительных перестаиваний, к вагону подходили безногие и безрукие калеки в солдатских обносках и грубо просили подать на хлеб и на курево. И Кондратий Герасимович всегда лез в карман и вытаскивал небольшую толику того, что имел.
На Подписной увидел: через пути ползёт то ли подросток, то ли старичок, ссохшийся от многих годов, кряхтя, перекидывает через рельсы небольшую тачку-платформу на подшипниках, что-то бормочет. На минуту скрылся за перроном. Потом снова появился. Сперва выбросил на перрон свою тачку, потом подтянулся и вполз сам.
– Вот как тебя, браток, обкорнало, – посочувствовал увечному Нелюбин и поспешил помочь тому.
Но инвалид отстранил его руку:
– Сам. – Ловко перенёс своё укороченное тело и утвердил его на вытертой до грязного блеска деревянной платформе. – Вот так, – сказал он нетрезвым голосом здешнего человека и улыбнулся. – У тебя свой поезд, а у меня свой. Что, тоже отвоевался?
– Подчистýю.
– Ну, у тебя полбеды. Прыгать можно. Куда едешь?
– До Рославля.
– Там тоже всё поже́чено, – сказал вдруг инвалид, будто заглядывая туда, где кончались слова Нелюбина и начиналась немая и беспросветная печаль о родных и близких.
– Откуда знаешь?
– Знаю. Бывал там не раз. Это мой обход.
– Про Нелюбичи что-нибудь знаешь?
– Что, родина? – покосился инвалид.
– Родина. Роднее не бывает.
– Не слыхал про такую деревню. Я ж далеко от своего маршрута не отклоняюсь. До станции и назад. Где людно… А по деревням… На таких колёсах по деревням я не ездок.
Перед Рославлем Нелюбин пристегнул протез. Хотел выйти на станции молодцом. Но, сходя со ступенек вагона, запнулся на последней и едва не упал. Его поддержала пожилая проводница. Понимающе кивнула на протез, сказала:
– Осторожно, солдат.
– Спасибо, сестра, – кивнул он ей.
Протез хрустел и щёлкал под штаниной и в сапоге, как будто просил смазки. Стучал внизу, как конское копыто. Надавливало культю. Да, подумал Нелюбин о своём молодечестве, далеко я на таком механизме не упрыгаю. Осмотрелся.
Возле телеграфного столба, наклонившегося, должно быть, от взрыва в сторону дороги, но всё же устоявшего и продолжающего служить по прямому назначению, стояла повозка. Серая кобыла с отвислым животом тоскливо смотрела перед собой и лениво отгоняла оводов. Спит, определил издали Нелюбин, не сводя с лошади хозяйских глаз. Старая. К фронтовому делу не годная. К тому же, видать, всю ночь работала.
Он подошёл к ней, погладил по темени, выдрал из спутанной чёлки комок репья, похлопал по шее.
– Ну что, колхозница? Старушка ты моя… Всё для фронта…
Он сбросил с плеча «сидор», ослабил лямку, сунул в потёмки мешка, пряно пахнущие снедью и отрезом новенькой материи, руку, нащупал нужное и вытащил кусок сахару. Потом достал нож и прямо в ладони ловко отколол от куска. Лошадь уже тянулась к нему, шумно раздувая усатые ноздри.
– Дяденька, дай сахарку, – услышал он хриплый, будто спросонья, детский шёпот.
Перед ним стоял мальчик лет семи, одетый в какие-то лохмотья, босой, немытый. Нелюбин машинально сунул ему большой кусок. Тот, который отколол для лошади, сжал в кулаке и на какое-то время забыл о нём. Немного погодя он всё же отдал ей сахар. Хотя вдруг засомневался, хотел окликнуть мальчика и отдать ему и отколотую часть.
Должно быть, тоже с поезда, подумал он о подростке. Эх, война, сколько сирот наплодила, проклятая…
– А я смотрю и думаю, кто это кобылу мою прикармливает! И обхаживает! И так, и этак! – Голос показался ему знакомым. Женщина стояла вполоборота и устраивала на повозке какую-то поклажу.
– Сидоровна, ты, что ль? – встрепенулся Нелюбин.
– Я, Кондратий Герасимович. – Женщина повернулась к нему и опустила руки, словно ей многое нужно было сказать ему, и она выжидала, когда и с чего начать. – С поезда?
– Да, с пригородного. Из госпиталя, Марья Сидоровна. Домой. В Нелюбичи. – И он кивнул на дорогу, черневшую прикатанным шлаком в сторону железнодорожной стрелки и переезда.
Когда-то там, на выезде, перед переездом, стоял указатель: «Гуличи – 12 км. Нелюбичи – 17 км». Он и теперь там стоял: «Гуличи – 12 км». Нелюбичи на серой фанерке не значились.
– В райисполком не заходил? – спросила Марья Сидоровна, стараясь не смотреть на Нелюбина.