– А такие. Народ за войну обнищал. Где вылезли из землянок, а где ещё и нет. Жизнь наладить быстро не получится. Особенно в деревне. После того как всё закончится, армию начнут демобилизовывать. Мужики, окопнички наши с тобой, боевой народ, по домам поедут. С вольных хлебов – на лебеду и мякину… Тут хоть под пулями ходим, а всё же старшина Гиршман три раза в день кашу доставит, а то и из канистры нальёт. И что там начнётся, когда наши с тобой подчинённые, стрелки и пулемётчики, орлы и герои, увидят, как живут их жёны и дети, сёстры и матери. Не думал?
– Не думал…
– А вот подумай.
– Согласен с тобой, Андрей Ильич. И что мы ещё увидим, когда границу перейдём. Как живут те, кто три года назад танки на нас пустил. И как наши солдаты на их жизнь посмотрят… На их семьи, на дома. Особенно те, кто и семьи, и дома потерял и живёт теперь только местью. Только у меня в роте таких четверо.
– Это, Сашка, отдельная тема. Она ещё впереди. И может выйти так, что мы с тобой ещё хлебнём по полной от этих лозунгов, которые везде возле дорог стояли и стоят. «Убей немца!» «Воин, Красной армии, отомсти!» И прочие в том же духе. Людей накалили до крайности. Как останавливать будем? А останавливать придётся.
– Они уже мстят. Не зря сегодня раненые без нашивок и петлиц выходили. И эсэсовцы, и бобики.
– Ты за своими посматривай. В руках держи. Сегодня – «Отомсти!» А завтра из штаба армии или корпуса пришлют приказ по поводу принятия строгих и решительных мер против мародёрства и насилия в отношении местного женского населения. Тебе, Сашка, ещё служить…
– Получил я письмо от Нелюбина, Андрей Ильич.
– Что же пишет Кондратий Герасимович?
– А что пишет. Он, сами знаете, человек прямой, откровенный. Пишет, что в деревнях сейчас потяжелей, чем на Днепре…
Из землянки вышел один из танкистов и обратился к Солодовникову:
– Товарищ капитан, вас к телефону.
– Кто?
– Из штаба батальона.
А Воронцов подумал: хорошо, что прервали их разговор. Слишком тяжёлым и безрадостным он складывался. Вроде всё идёт хорошо, можно сказать, победно. Немецкую оборону прорвали на всю глубину, набрали пленных, трофеев. А на душе тяжело…
Когда на его НП остались одни телефонисты, Воронцов сел за стол, придвинул поближе коптилку, достал лист бумаги, очинил потоньше карандаш и вывел первые строки: «Здравствуй, моя ненаглядная…»
Окопная грязь и вонь словно исчезли, рассеялись перед ним, стоило только подумать о Зинаиде и детях, о сёстрах и родителях, оставленных за сотни вёрст, пройденных с боями. Нежность в нём перемешивались с тоской по ним. Родные образы сменяли один другой, то возникали вдруг, то исчезали. Брат, отец, Пётр Фёдорович…
За один присест письмо Зинаиде он не одолел. Разволновался. Вышел в окоп. Нащупал в нише две гранаты Ф-1, сунул их в карманы и пошёл во второй взвод.
Прошёл по ходу сообщения шагов двадцать, свернул в отвод. За поворотом траншеи его встретил часовой:
– Стой! Кто идёт?
– Молодец, Лучников! Не спишь.
– Вы, товарищ старший лейтенант, меня совсем за человека не считаете!
– Извини, Лучников. Не хотел тебя обидеть. Кто старое помянет…
– Вы к старшине?
– Да. Не спит?
– Не спит. Только что вернулся от пулемётчиков.
Лучников обиделся. А что обижаться? Не раз Воронцов заставал его на посту спящим. Но начали наступать, и отношение к войне у Лучникова изменилось. Приободрился. Наверное, почувствовал впереди трофеи. Таких в роте было немало. Воевали они не хуже других. Воронцов научился понимать и их. Дома, особенно в областях, побывавших в оккупации, царили нищета и голод. И посылки с фронта некоторым спасали жизнь. Каждый воевал за своё.
– Позвать старшину? – услужливо спросил Лучников.
– Не надо. Предупреди, что я здесь. Пусть своими делами занимается. Я зайду через пять минут. Покурю. Ночь послушаю.
– Что её слушать? Июльская ночь соловьём не запоёт, – сказал Лучников и поднял голову вверх, где сияли крупные яркие звёзды.
Воронцову казалось, что часовой сейчас заговорит о звёздах. Тоже, наверное, думал о доме. Один, среди ночи. Самые мысли о доме.
– Прошла соловьиная пора. Только вон дергач трудится. Слышите?
Луг впереди белел косами прозрачного тумана. Туман, видимо, только начал заполнять луг. К рассвету там всё зальёт белым молоком, когда на востоке займётся заря, молоко порозовеет, и только после этого короткого преображения начнёт исчезать.
Часовой тоже смотрел в глубину луга, где накапливался туман и где, в чудом уцелевшем во время миномётного огня осиннике самозабвенно гремел одинокий коростель.
– Где-то прямо возле «гроба», – сказал Лучников.
А у Лучникова душа тонкая, подумал Воронцов.
– Затихла пуща. Одни коростели шумят, – сказал Воронцов.
– А вы думаете, все они оттуда вышли? – вдруг спросил Лучников.
– Да нет, я так не думаю. Вышли те, кому не страшно было выходить. А кому страшно, те пытались выйти с санитарным обозом. Но не все.
– Затихли. Ждут, когда мы снимем оцепление. Хотя в таком тумане, к утру, кое-кто может и попытать счастья. Моя смена как раз перед рассветом будет. Самый воровской час…
Недалеко послышался разговор. Чиркнули кресалом. Запахло махорочным дымком.