И эта ночь, и снега, и танец на дороге, и звезды над головой — все было столь фантастическим, что Нине подумалось: может, она и впрямь на другой планете?.. Никогда еще она не выпивала за один раз столько вина… Вечно бы так кружиться и кружиться, ни о чем не думая…
Неожиданно ей показалось, что на них кто-то смотрит из темноты. Да, да, смотрит настойчиво, упорно. Следит за их кружением. Нина встряхивала головой — что за мистика! — и еще громче смеялась, но это ощущение усиливалось, перерастало в уверенность.
Она замедлила движение, остановилась.
Возле дороги — метрах в десяти — посреди снежной чистоты и нетронутости стоял… (Нина напрягла зрение) стоял солдат с автоматом в руках, в плащ-палатке; голова его была обнажена и чуть склонена…
Ночь и мороз. Люди все в селах и городах. Ужинают. Спят. Семьями. В тепле. А он, один в зимней ночи, стоит недвижимо. Над теми стоит, кто вот в такие же холода, может, в такую же глухую пору, пал под пулями…
Что-то величественное было в его неподвижности, в его окаменелости. Он как бы чутко прислушивался, как бы чувствовал тех, кто был под ним, каменным солдатом — их подобием, их надгробием…
— Ты что, Нина? — Стась дернул ее за руку. — Чего испугалась? Ну!
Нина вырвалась из его рук, отбежала на несколько шагов — и как-то по-иному, совсем другими глазами посмотрела вокруг себя.
Снега, снега… Чернеют перелески. Звезды над головой немерцающие, тихие. И везде, во всем — такое молчание, такое спокойствие. В этой ночи все словно сговорилось не тревожить печаль каменного солдата по его товарищам, по самому себе… И как же дико режут эту тишину сиплая, квакающая музыка и вопли, несущиеся от костра, где рыжее пламя пожирает ночь! Звон стекла — это бьют бутылки о стволы берез Женька и Эдвард. Они дикарями топчутся у костра, орут, визжат, мяукают, гавкают. «Да тише вы! Как вы смеете?» — хочется закричать Нине. Она никак не может оторвать глаз от каменного солдата.
— Ну, что же ты? Что? — Стась, недоумевая, глядит то на нее, то на памятник. — Ну!
Она вновь отстранилась от него.
— Куда ты? — еще раз попытался он удержать ее возле себя, но Нина резко вырвалась и пошла прочь по пустынной дороге.
Стась, оставшись один, молча глядел ей вслед, пока ее фигурка не растворилась в мглистом сумраке…
Нина не прошла и километра, как увидела еще один памятник — на склоне поросшего лесом холма. К нему вели каменные ступени, кем-то заботливо расчищенные от снега. А вокруг — та же печаль, то же молчание… Сюда уже не доносились крики — и Нина, не шелохнувшись, долго смотрела на солдата, как бы силясь понять, что же он сейчас чувствует, о чем думает…
«Я в тех местах, где шли бои за Москву… В октябре сорок первого. Я жила тогда в Кувшинском… Так вот они, эти места! Каждое утро мы слушали радио… да, да, о том, что происходило на этих полях…»
Стоять бы так же бездыханно, долго, как и он, слушать ночь, слушать шелест елей и сосен, шорохи поземки — и тогда, может быть, и она уловила бы то, к чему так чутко прислушивался каменный солдат, то, чего не улавливала она, живая…
Иногда ночь может затянуться до бесконечности. Наверно, в такие ночи по земле бродит отчаяние, когда до рассвета еще далеко, все живое, спит, только ты глядишь в потолок сухими от бессонницы глазами, и мысли, мысли горячат сердце, а оно — устало, бьется с перебоями, и голова тоже устала. Но ты никак не можешь уснуть и клянешь себя, придумываешь разные хитрости, чтобы заманить сон — шепчешь цифры, глядишь в одну точку, не мигая, до ломоты в глазах…
Нина встала с постели и подошла к окну. Город показался ей пустым, точно вымершим; крыши домов — словно каменные надгробья, высотные дома — обелиски из мрамора…
Села на стул, подтянув коленки к подбородку, как любила делать в детстве. Тогда, в Кувшинском, ее тоже мучила бессонница. Отец с матерью уехали на фронт, и она тосковала, оставшись у чужих людей, долго не могла к ним привыкнуть.
Боясь скрипнуть половицей, в надернутых на босу ногу подшитых валенках подходила к окошку и глядела на переметенную синими суметами деревенскую улицу. Где-то поблизости лязгают гусеницы танков, рвутся бомбы, — начинало чудиться ей, — ползут оврагом к домам раненые. Куда бы их спрятать?.. На сеновал! Да, на сеновал! Там не найдут!» И она тащит их по крутой лесенке, изнемогая от усталости. Ей помогают Ваня Петряев и Нюся Колобова. Вдруг в деревню врываются на мотоциклах фашисты! Они почему-то Нине никак не представлялись живыми людьми, это — скелеты в касках и мундирах. «Ты партизанка?» — грозно спрашивал главный, с желтыми зубами. На его груди награды — повешенные человечки. «Да! Я партизанка!» И она гордо умирала под выстрелами, прижимая к горячим ранам, как цыганка Радда, окровавленную косу…
И часто только пение петухов выводило ее из мира этих фантазий. А по утрам даже не болела голова, и весь день проходил как-то легко. Она помогала Полине Алексеевне пилить дрова, разгребала деревянной лопатой тропу во дворе.