Артем Кузьмич, как и многие, не знал, что это такое, но тоже насторожился и замер, а музыка сильными аккордами ударила его и точно прошла насквозь — по телу пробежали мурашки, ударила еще и еще раз, все с большей силой и беспощадностью, а потом напевно повела куда-то, завладев всем его существом. И радостно было подчиняться ей, радостно было сознавать, что после тех ударов все мелкое, незначительное осело, утонуло, а с низов, из глубин, неведомых тебе самому, стала подниматься высокими волнами та возвышающая человеческая сила, обладая которой ты обидчику своему, судье неправому кинешь в лицо слова презрения, а недруга давнего простишь, если только увидишь, что раскаяние его искреннее.
Сдавленность, мучившая Артема Кузьмича с утра, исчезла, вздохнулось легко, глубоко, и то ли от этой музыки, то ли от всего происходящего, только к глазам у него неслышно подступили слезы. В его родном селе, видевшем-перевидевшем столько разных-разностей — и пожары, и мор, и чуму, — на этой улице, обшарпанной в прошлом лаптями, укатанной скрипучими телегами, где прощались, рыдая навзрыд, с кормильцами, где встречали их, возвращавшихся калеками, где сплетались и расплетались сотни судеб, — люди впервые вот так слушали рояль. И хотя устали они за длинный крестьянский день и забот у них на завтра того больше, но люди не расходятся, слушают новую для них музыку, и в ней — их душа, светлая, поднимающаяся для новых дел…
Раза два Артем Кузьмич провел шершавой ладонью по щекам, но никак не мог унять волнение. И тогда он тихонечко поднялся с места, пошел к дому…
Дома ему снова стало душно, в нос ударило елейным чадом. С минуту постоял, послушал бормотание жены из-за заборки. С кем она там? Опять со своим богом? Все чаще на нее находит это исступление. Увидала, наверно, как люди собрались у ворот «тешить похоть, душу вечную на суету разменивать», и затеплила свои огарки, бьет поклоны, чтобы господь всех, всех до единого покарал. Давно ее страх берет, что не дождется она этого часа, сама раньше ляжет в сыру землю, а грешники будут ходить по-над ней, песни распутные петь, ее кости плясками вглубь втаптывать. И овладевает ею в такие минуты ненависть страшная ко всему живому, кажется, своими бы руками передушила всех.
Артем Кузьмич тяжело вздохнул. Зачерпнул из кадушки воды ковшиком и напился, но вода не освежила его.
Он взял подушку с постели.
«Полежу в клети, пока не вернутся с концерта Зиновий с Августой».
Улегся на голых досках, расстегнул ворот рубашки, открыв ночному воздуху широкую грудь.
«Тоже, видать, сила кончается… Устаю к вечеру».
Не хотелось в том признаваться, но он не раз уже замечал: стоило ему сесть, — в кабинете, в машине ли, — как тело само расслаблялось, и уже не хотелось напрягаться. А работа не ждала, требовала действий. И тогда он разжигал себя мыслями, ворчал: «Что же это я, трухлявый пенек, расселся? На ферму обещал зайти, доярки ждут!» Он вновь поднимался, ходил, давал указания, шутил — и уже боялся где-нибудь присесть…
Музыка доносилась и в клеть. Звуки ударялись в карниз, резонировали под крышей и были так явственны, будто рояль стоял рядом, возле уха. На душе снова стало легко и покойно, и он уже без оттенка горечи проговорил вслух:
— А сосны-то засохли…
«Что же, видать, всему свое время. Отшумели… Не догадались вот мы рядышком молоденьких подсадить. Это плохо. Не по-хозяйски. Скучная теперь будет повертка к Журавлеву. Не догадались. А сами они почему-то не дали молодняка.
Постой-постой! Как это не дали? А с чего бы вдруг за Шерстнями на песчаном угоре, бросовой земле, соснячок поднялся?.. Земля безродная, вся в оврагах, а теперь глянь — целый борок. Сосенки крепенькие, одного возраста, по весне точно свечками все утыканы, хоть спички бери да поджигай. Уж не с повертки ли туда семена занесло? А что, ветры чаще всего в ту сторону дуют…»
Артем Кузьмич стал вспоминать всех тех, кто на его памяти уехал из села. Соседей, своих сыновей. Ехали в Комсомольск, в Мурманск, на Алтай, в Челябу, учиться в институты. Много уезжало и до войны, ну а после войны — особенно. Редкий парень из армии возвращался домой, а девки — как жить без женихов? — всякими хитростями старались получить паспорта. В прежнее время в селе было людно, и старики в общей массе терялись, а теперь куда ни сунься — все они, как обабки-переростки, и для глазу это безрадостно. Копошатся по привычке, кое-что еще делают, усыхают на корню. А в далеких землях образуются семьи, вырастают дети с фамилиями Журавлевы, Полозовы, Яранцевы и со временем даже знать не будут, откуда занесены они в те края. Много народу уехало, ох как много! И грешно всех винить. Сама жизнь поднимала людей с насиженных мест строить города, заводы, — а деревня издавна давала силу, каждый потомственный рабочий в корне крестьянин, но много сдвинулось с места мужиков, вросших в землю, понимающих и любящих ее. А вот это уже обидно. Ох как обидно…
Обвалом каменным громыхнул над крышей гром, точно рванули поблизости гору камня-хрусталя, и он зазвенел колотыми глыбами и осколками.