— Поначалу-то немцы даже ласковыми прикидывались. Как понаехали на машинах, на танках, все в пылище, грязнущие. Кричат: «Крим! Крим!» Сбрасывают амуницию — и в воду. Они так предполагали: на севере будем воевать, а в Крым — на отдых. Оттого нас, местных, и старались приручить. Только мало они нашли тут слуг, недолго погоготали со своими шлюхами. Как наши с гор начали шерстить! То дорогу взорвут, то колонну обстреляют. Фрицы осатанели. Комендантский час установили. После семи из дому никуда не смей. Телефонные провода понавешали, и если кто их напротив твоего дома перережет — тебе отвечать. Расстреляют. Да… А пуще всего голод донимал. Голод, Ниночка… Два раза я в степной Крым, в Саки ходила. С тачкой. Барахлишко кое-какое погружу и на пшеничку менять. Обратно-то шла ночами, боялась, что отберут… А партизан было немало. Немало, Ниночка. И одежду мы для них собирали, и еду. О-ох, сколько их там порасстреляно… — и Ганна Николаевна указала взглядом в сторону зубцов Ай-Петри. — А двух братьев у нас на площади повесили. Приметь акацию, как будешь проходить возле почты. Зимой повесили, а по весне она ни единого листочка не выпустила. Так и стоит черная…
Какое удивительное совпадение, подумала Нина. Конечно, совпадение, а Ганна Николаевна говорит об этом, как о чем-то само собой разумеющемся, и для нее было бы противоестественно, если бы акация по весне расцвела.
— Что же я все свое да свое… Почему, Ниночка, ты мне ничего о себе не расскажешь?
— Мне не о чем, — отвечала Нина, мрачнея.
— Так уж и не о чем?
— Вы рассказываете о Крыме, о партизанах, у вас свое и общее вместе, потому и слушать интересно. А вот у меня… только свое.
Несколько раз Ганна Николаевна пыталась узнать что-нибудь о своей странной квартирантке, но безуспешна. Привез ее сюда отец, если посчитать, месяца два назад, когда на севере, в России, еще зима была. «Видать, избалована, коли в такую рань на юг. — Но присмотрелась и решила: — Больна. Не иначе». Бледненькая, и ничего-то не ест. Отец ей и то, и другое, а она будто не слышит. Глаза в темных впадинах, большущие. Сидит тихо-тихо, а потом как вздохнет — глубоко-глубоко. Недели через три отошла немного, и отец уехал, наказав приглядывать за ней.
Ганна Николаевна привыкла к Нине, полюбила ее, и во дворе только и слышалось:
— Ниночка, приходи пораньше… Ниночка, в магазин я сама схожу…
Приезжие, снимающие квартиры у соседей, даже считали их за мать и дочь.
Прошло много времени, а Нина все еще живет прошлым, в мельчайших подробностях снова и снова вспоминает она события, которые привели ее сюда.
…По белой переметенной дороге она шла в больницу к мужу. Морозы ослабли, негреющее яркое солнце слепило глаза. Шла, чуть согнувшись, запахнув руками полы пальто, всем своим существом ощущая, что из нее изъято что-то живое, беспомощное.
Скинула в гардеробе пальто, натянула халат и, волнуясь, поспешила в палату, где лежал Костя. Это была их первая встреча после того, как он пошел на поправку.
Костя лежал на кровати возле окна и свернутой в трубку газетой счищал со стекла белую наледь.
— Костя… — позвала Нина из дверей, и голос ее задрожал.
Он повернулся к ней, высоко вскинул коротко стриженную голову и некоторое время смотрел молча, оторопело.
— Костя… — повторила она его имя, и дрожь губ передалась рукам, всему телу.
Он скинул с ног одеяло, чтобы встать, но она опередила его — подбежала к нему и обняла.
Узкогрудый больной в сером халате с шахматной доской под мышкой заглянул из коридора в палату, хотел что-то сказать Косте, но тотчас же ретировался и плотно прикрыл за собой дверь.
— Ко-стя… — без конца повторяла Нина, а он целовал ее мокрые щеки, посиневшие губы.
— Что с тобой, Нина? Что с тобой?
— Н-не знаю… — сквозь дрожь выговорила она, силясь улыбнуться, и тем еще усилила искажавшую лицо гримасу.
Он обнимал ее, растирал ее скрючившиеся в кулаки пальцы.
— Ну, успокойся, успокойся. Теперь все будет хорошо!
— Д-да… хорошо…
Нервная дрожь проходила, и Нина уткнулась лицом ему в плечо. Обильные слезы хлынули из глаз.
— Ну не надо. Не надо.
— Не буду…
Она глубоко вздохнула и, вдруг отстранившись, глянула на Костю глазами, ослепленными слезами и счастьем.
— Живой?
— Живой!
Они обнялись и засмеялись.
— А я тебя ждал! Сердцем чувствовал, что скоро придешь!… Сильно болела, да?
Нина кивнула.
Он тогда не знал еще, что уже не простуда удерживала ее в постели — совсем другое. А Нина боялась начать разговор об этом и со страхом думала: все равно, такая минута придет…
— Мне мать рассказывала, как ты ехала на попутной и простыла… Ну, здравствуй! Здравствуй!.. — Он осыпал ее поцелуями. — А ведь все думали, что мне уже каюк! Так?
— Нет… не так.
— А я вот! Выкарабкался! — Он потряс ее за плечи, как бы убеждая в возвращающейся к нему силе. — Уже начинаю понемногу ходить! Мы еще с тобой поживем! Поживем! Скоро весна!..
— Зачем же ты так необдуманно поехал тогда в лес? — спросила Нина. — И не собрался как следует.
— А ты ехала ко мне обдуманно?
— Я торопилась.
— Вот и я торопился!