Двадцать лет ушло на отработку и совершенствование метода, который Давыдов называл про себя калибровкой и о котором не рассказал никому. Перед началом каждой игры каждый новый стадион, а их были многие десятки, он видел тем же невероятным способом, каким впервые увидел когда-то плешивое футбольное поле за школой. Больше его не тошнило, и все преимущества своего тайного уродства, увечья (именно так он его ощущал с самого начала) Иван мог использовать на полную. Начало игры всегда завораживало. Звучал свисток – Давыдов воспринимал его как вспышку энергии, мгновенно проращивающую густой пучок прихотливо переплетенных линий из круглого белого зерна в центре поля. Это всегда было очень красиво, божественный фейерверк, запущенный для него одного, и Давыдов любовался им в течение краткого мгновения. А потом одна из дуг вспыхивала термитной сваркой, и мяч послушно скользил по ней, словно точка по графику функции. Игра начиналась, и Давыдов был ее тайным художником.
Раздраженный долгими приготовлениями славонцев, судья что-то говорит их капитану, оживленно жестикулируя. Но бывалый обманщик, шарлатан с двадцатилетним стажем, стоящий в воротах, не слушает. Он вообще не следит за происходящим на поле. Весь этот матч он занимался только тем, что дурачил окружающих, выдавая себя за гениального вратаря с таинственным даром-проклятием, о котором он никому не рассказывал. Кажется, ему везло, потому что иначе пропущенных мячей было бы не три, а гораздо больше. Очень может быть, что, даже не утрать он свой дар, счет сейчас был бы таким же. «Получается, – думает Давыдов с нехорошим весельем, – что я звездобол при любом раскладе. Раньше изо всех сил делал вид, что у меня нет никакой суперспособности, а сейчас пытаюсь изобразить, что она есть. А вообще-то это не так уж и важно. Особенно теперь».
А важно для него сейчас почему-то вспомнить две вещи: что за стихотворение ему приснилось и чьи еще кулаки когда-то давно пахли карболкой. Если бы командный врач Андрей Сергеевич Мельников знал, о чем думает Давыдов за несколько секунд до пенальти, он бы, скорее всего, пересмотрел свои взгляды на безвредность спонтанной нарколепсии.
Пока славонский капитан разбегается для удара, Давыдов успевает подумать и вспомнить очень многое. Сначала он замечает, что небо над ним, как раз успевшее очиститься после короткого дождя, уже не весеннее, а осеннее. Дождь словно сменил состав красок, и вместо прозрачной майской акварели над ним теперь густеют плотные маслянистые мазки сентябрьской предзакатной синевы. Лета как такового для Ивана никогда не существовало: примерно до июля, иногда чуть больше, длилась весна, которая внезапно, в одночасье сменялась осенью. И все, что еще вчера росло, надеялось на что-то и так расточительно распускалось, начинало сначала незаметно, но неизбежно вянуть, затвердевать, густеть и сохнуть, а к аромату цветущих трав примешивался едва ощутимый, но несомненный запах карболового мыла.
Мысль о карболке выталкивает на поверхность памяти Давыдова давнее, но четкое воспоминание: он, дежурный из 4-го «А», только что вымыл пол в классе и теперь стоит в коридоре с ведром и боится заходить в туалет для девочек: только там практически на входе есть специальный закуток со сливом для грязной воды и кран со шлангом, чтобы налить чистой. Уроки давно кончились, и никаких девочек в туалете быть не может, но Давыдов, во-первых, никак не одолеет уже вшитое в него табу, а во-вторых, в туалет в любой момент может войти уборщица – злобная старуха, ненавидящая всех, особенно учеников младших классов. И там, в туалете для девочек, она будет на своей территории. Наконец Иван решается и, держа тяжелое ведро обеими руками, вбегает в туалет. Слив оказывается заткнут какой-то мерзкой, задубевшей от протухшей грязи тряпкой, и Давыдов, который при иных обстоятельствах ни за что бы к подобному не притронулся, ставит ведро на пол, хватает тряпку, отдирает от слива, бросает в сторону. Потом поднимает ведро – и сталкивается с выходящей из основного, совсем уж запретного помещения уборщицей. Давыдов лепечет какие-то извинения и пытается убежать вместе с ведром, но запинается за угол. Ведро опрокидывается, заливая пол толстым слоем грязно-серого. Иван хватает ужасную тряпку, пытается стереть, убрать все это куда угодно, гремит идиотским ведром. И чувствует, как жесткий, шелушащийся, пахнущий мылом и карболкой кулак тычет его в шею, в скулу, и слышит злобный голос: «Зашел к девкам, так не ссы! Ссыкун!»