Из-за огромной по детским меркам разницы в возрасте между братьями не было и намека на вражду. Ваня любил маленького брата и, конечно, свой новообретенный статус покровителя и защитника, а тот относился к нему с преданным обожанием. Если родители были для Максима богами, причем не всегда благими, то брат – брат был полубогом. Почти таким же могущественным и всезнающим, как старшие демиурги, но при этом еще и полностью своим, тем, кто поймет его по-настоящему, кто возьмет и на пруд, и за Кольцевую на велосипеде. И конечно, сыграет с ним вечером в крепость.
Крепость была любимой игрой шестилетнего Максима, да и одиннадцатилетнего Вани тоже, хотя он бы в этом ни за что не признался. Из-под дивана вытаскивалась огромная плоская квадратная коробка из толстой фанеры, на истершейся выдвижной крышке которой уже ничего нельзя было разобрать. Из нее вынимались детали подаренного еще дедом отцу древнего деревянного конструктора: кубы, цилиндры, параллелепипеды, конусы, плиты – все с аккуратными круглыми отверстиями, просверленными через равные промежутки. Соединять детали предполагалось специальными деревянными же штырьками (братья внимательно следили, чтобы эти штырьки не терялись), а еще в наборе было с десяток особых штырьков с массивными шляпками, очень похожих на маленькие противотанковые гранаты. Давно утерянная инструкция предписывала крепить с их помощью движущиеся детали; эти штырьки братья называли тяжеловесинками и берегли как зеницу ока.
Детали конструктора делились поровну, и на полу комнаты, на противоположных углах ковра выстраивались друг супротив друга две крепости. Детали просто клали встык, не соединяя штырьками: они были нужны совсем для другого. Готовые укрепления заселяли бойцами – коричневыми ковбоями с лассо и револьверами, черными индейцами с томагавками, зелеными пехотинцами с ППШ и светло-красными, полупрозрачными на просвет русскими витязями с мечами. А дальше – камень – ножницы – бумага! – начинался бой. Снарядами были штырьки и тяжеловесинки, их тоже делили поровну и стреляли ими по очереди из специально изготовленных Максимом небольших рогаток. Тяжелые боеприпасы котировались гораздо выше и расходовались осмотрительно: простым штырьком можно было максимум свалить солдатика, а тяжеловесинкой при удачном попадании – снести целую стену вражеской крепости.
Особым удовольствием, которое эта игра приносила Ване, было наблюдение за атакой соперника на свои укрепления с самых прихотливых ракурсов. Например, точно сверху, из зависшего над полем боя вертолета, или, наоборот, сбоку-снизу, прижав голову к ковру, глядя почти с уровня земли, сквозь траву и полевые цветы, как в военном фильме, слыша тяжкий, неумолимый рокочущий свист бомбы-снаряда, летящей с квадратного неба. Ваня побеждал часто, но и Максим с его врожденным глазомером тоже нередко выигрывал. И только в их последнем сражении победителей не было.
А было вот что: тяжеловесинка Максима, случайно сорвавшаяся с оттянутой изо всех сил резинки, срикошетила от ножки стола и попала Ване, который в тот момент ухом в пол выбирал самый эффектный ракурс, точно в правый глаз.
Следующие три недели Иван Давыдов провел – сначала в больнице, потом дома, потом, когда началось осложнение, снова в больнице – в очень странном мире. Мире, раздвоившемся на день и ночь, свет и его отсутствие, сомнительное и бесспорное. Левая, дневная его сторона потеряла объем, стала почти бесцветной и какой-то неубедительной, как бы просвечивающей. А справа, под тяжелой, пропитанной чем-то едко пахнущим повязкой, были только темнота и боль. И вот они как раз были неопровержимо реальными. Боль не уходила ни на секунду, только непредсказуемо меняла свою силу от терпимой до невыносимой, почти полностью вытесняющей его из мира, непрерывно пульсирующего с ней в такт. А потом из темноты пришли цвета, которых он прежде никогда не видел. Они сливались с болью (а может, были ею), с тошными больничными запахами, с верхом и низом, с металлически-смолистым вкусом лекарств, которые в него впихивали жесткие, пахнущие карболовым мылом руки медсестры, с безжалостным дребезгом медицинских инструментов в кювете, с числами на календарике, которые он зачеркивал. Страшные цвета плавали перед измученным взглядом Ивана причудливыми фигурами, повторяя, искажая и умножая образы обычного мира.
Гораздо позже взрослый уже Давыдов пришел к выводу, что непременно, по всем правилам должен был за те три недели сойти с ума. Но он не сошел. Более того, восстановил зрение на правый глаз, хоть врачи и говорили, что в лучшем случае он сможет лишь отличать им свет от темноты. Острота зрения вернулась почти полностью, только сам глаз стал немного больше, а радужка его чуть потемнела.
А еще были (и вот об этом Давыдов не сказал ни единой душе) те новые цвета. Они никуда не исчезли.