– Конечно! – иронически усмехнувшись, протянул Ефимов. Он сворачивал новую самокрутку, сыпал на гимнастерку самосад. – Теперь каждый может подозревать своего товарища и обсуждать даже действия командира, полицаев выгораживать! С бойцом Колесниковой поступили круто, но по заслугам. И что такое жизнь одного человека, когда речь идет о безопасности целого отряда, всего нашего дела! Ничто!
– «Ничто»! – насмешливо, возмущенно прервал его Костя-одессит. – Ничто, когда этот человек не ты, не Ефимов! Ты пойми, у Ильи Петровича за отряд, за командира сердце болит…
– «Партийный контроль»! В зубах навязло! – воскликнул Ефимов язвительно, пряча в карман бумагу и самосад. – Этой демагогией вы воинскую дисциплину, принцип единоначалия подрываете. Нам нужна твердая рука… Кстати, мы тоже можем полюбопытствовать: что делали именно вы, Илья Петрович, когда стреляли в рацию? Вы ж были в лагере?
Самарин, Шевцов, Покатило, возмущенные этой неожиданной выходкой, наперебой заспорили с Ефимовым. Тот вскочил и уткнул одну руку в бедро, другую – в кобуру пистолета. Губы его затряслись, голос дрожал:
– Некоторые товарищи никак не могут забыть, что я… что на меня силой надели немецкий мундир, готовы даже записать меня в агенты мирового империализма и очень охотно забывают о том, как сами в недалеком прошлом христосиков малевали. Мне «хозяин» верит – он не считает, что я, видите ли, нанес непоправимый вред мировой революции, а вы сами…
Он метнул многозначительный взгляд в сторону Верочки. Богомаз широко, по-мальчишески, улыбнулся. В глазах его блеснул задорный огонек.
– Ты сам, Ефимов, по-видимому, лучше этих некоторых помнишь свою службу у немцев. Впрочем, не скрою, я тоже всегда почему-то думаю об этой твоей службе, когда вижу, как ты вьюном вертишься вокруг штабного шалаша и юлишь вокруг Самсонова – вокруг своего нового «хозяина». А оправдывать опасное самоуправство ссылкой на принцип единоначалия просто глупо… Любое толковое решение мы поддержим, но единоначалия левой ноги не потерплю!..
Ефимов хотел что-то сказать, но махнул рукой и быстро зашагал от костра, пропал во тьме, затопившей Городище.
– И чего в пузырь полез? – удивился Евсеенко. – Психованный какой-то.
– Да и вы, боюсь, погорячились, – сказал я запальчиво Богомазу. – Ефимов вовсе не плохой человек. Он много пережил, не везло ему…
– Много ты понимаешь! – перебил готовый к ссоре Покатило.
– Тебе, Витя, и всем нашим комсомольцам, – мягко вставил Богомаз, вертя самокрутку, – надо во всем разобраться… Здесь у нас – я уже это говорил – скоростная закалка. Но закаляться – не значит ожесточаться. Нельзя забывать, мы воюем за человека и никому не позволим – ни врагам, ни зарвавшимся друзьям – заставить нас забыть о человечности…
Размолвка Богомаза и Ефимова огорчила и встревожила меня. Как в малой капле росы отражается небо, так и отряд наш, подобно лужице, оставленной океанским отливом на побережье, сохранил в себе составные элементы Большой земли, отразив микроскопически ее общественные группы и деления – профессиональные, национальные, возрастные… И впрямь «Ноев ковчег»! Маленький, но целый мирок. Все эти элементы, соединившись, дали в тылу врага такой же прочный сплав, как и в армии. Среди пестрой, но слитной массы крестьян и рабочих, служащих и военнослужащих, горожан и сельчан – местных и занесенных ураганом войны на Хачинский остров со всех уголков необъятного материка – фронтовой корреспондент и московский художник и инженер имели, на мой взгляд, много сходного и общего. Почему же не ладят они меж собой?..
Мы долго молчали. Слабый ветерок курчавил струйку дыма над костром.
Богомаз сидел, обхватив руками колени, задумчиво глядя в костер. Вера обняла его одной рукой, прижалась к нему. В свете костра бронзовеют лица партизан. Пахнет духовито самосадом. В стороне кто-то пробежал с горящей головешкой: человека не видно, виден только неровный полет искристого снопа. Каждый звук в лагере громок, как в гроте.
– «Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать», – тихо пел чей-то голос фронтовую песню.
Костер, Богомаз, его друзья и звездная июльская ночь над Хачинским лесом.
Богомаз достал из кармана записную книжку и, перелистав ее, сказал немного смущенно: