Собственно сталинскому периоду у Милюкова посвящено не так много места, но очерченный им вектор движения литературы после революции недвусмысленно указывал на то, что литература в СССР переживает не лучшие времена. Если первые послереволюционные годы были периодом поэтического энтузиазма и революционной героики, если время НЭПа стало возвращением в литературу повседневности, психологизма и «попутчиков», то в сталинский период контроль над литературой ужесточился, а разнообразие форм участия в литературной жизни резко сократилось. Одни писатели вынуждены были либо эмигрировать, либо перестать писать, других не печатали (именно с запретом «Бани» и «Клопа» Милюков связывает самоубийство Маяковского), от оставшихся потребовали перестать быть художниками и стать пропагандистами. Завершался очерк словами, что в существующих в СССР политических условиях дальнейший упадок творческой активности писателей кажется неизбежным, хотя даже в таких обстоятельствах русская литература еще сохраняет признаки жизни и способность к сопротивлению. К очерку прилагался постскриптум редактора, призванный компенсировать скудность сведений о сталинском периоде. Редактором издания был Михаил Карпович — тоже русский эмигрант, гарвардский профессор, один из основоположников американской русистики. Карпович знакомил читателя с явлением социалистического реализма, отмечая, что полноценного определения у этого термина по-прежнему нет, а в нем самом заложено очевидное противоречие: «реализм» в его названии предполагает требование описывать реальность так, как ее видишь, но «социалистический» четко определяет, как именно ее нужно видеть, что автоматически подрывает основы собственно реализма. Со всей очевидностью о социалистическом реализме Карпович мог сказать лишь то, что он требовал от авторов тенденциозности и подчинения политическим требованиям. Написанное в октябре 1941 года, это послесловие подтверждало опасения, которыми завершался очерк Милюкова400
.В отличие от Милюкова, которого рецензенты хвалили за объективность и сдержанный тон, Струве не скрывал неприязни к происходящему в СССР. В основе «25 лет советской русской литературы» лежало представление о том, что революция радикально сузила масштаб некогда одной из самых глубоких и важных мировых литератур, это сужение проявилось и в широте тематического охвата, и в глубине подхода — в отличие от русской советская литература была лишена общечеловеческой значимости401
. Анализируя советскую литературу вне политики и идеологии, оценивая исключительно ее эстетические достоинства, Струве предлагал альтернативный взгляд на советскую литературу. Одним из наиболее значимых произведений советского периода в его интерпретации оказывалась «Зависть» Юрия Олеши — второстепенное произведение в официальной советской иерархии. Главные советские авторы, напротив, удостаивались не самых лестных оценок: сравнивая Шолохова с Толстым, Струве отмечал, что это сравнение лишь подчеркивает, насколько беден и слаб Шолохов. Отдельные развернутые главы Струве уделял произведениям, не опубликованным или раскритикованным в СССР, — от «Мы» Замятина до «Повести о страданиях ума» Буданцева. Как и Милюков, Струве проводил прямую связь между наложенными на литературу политическими требованиями и ограничениями и упадком поэзии и прозы в СССР, отдельно отмечая, что еще в 1934 году о слабости советской литературы можно было говорить открыто, но потом и это было запрещено. Как и Карпович, Струве с недоверием относился к концепции социалистического реализма, постоянно подчеркивая туманность как самого термина, так и стоящего за ним явления и ставя под сомнение его декларируемую новизну. Сознательно игнорируя политическое в советской литературе, он демонстрировал художественную несостоятельность многих из тех явлений, которые советская власть предъявляла как свои достижения.