И, оседлав ее бешеные вихри и смерчи, в город ворвется мятежный белопольский корпус генерала Довбор-Мусницкого и, оставляя после себя виселицы и обрубленные саблями еврейские бороды, откатится в небытие вместе с остатками кайзеровской армии.
Потом, через короткие месяцы свободы, новые, как их назовут бобруйчане — «вторые», поляки снова захватят город, и по его затаившимся улицам будет шествовать Великопольская Познанская дивизия, а в казематах крепости замечется в тифозном бреду лагерь военнопленных.
Потом красные, собрав силы, выбьют врагов из города, и рванется на враждебный Запад лавина людей и коней, и будет гудеть под этой лавиной осыпанная сосновой иглицей дымящаяся земля, и клич «Даешь Варшаву!» будет рвать в клочья оцепеневшее небо, и командир Саша Соловей, которого знал весь корпус бесстрашного Гая, отдаст бойцу свои сапоги, а сам обует его лапти, потому что новый мир был юн и возвышен и надежда на лучшую жизнь была еще совсем рядом.
А маленькая песчинка — человек — в этом вихре эпохи или пропадал бесследно, не оставив после себя ничего, или светился из той дали добрым именем в людской памяти и коротким письмом.
Герасим помнил тот день, когда его друг Роман Соловей читал, останавливаясь после каждых нескольких слов и проглатывая боль, это письмо.
Письмо
«...Мы наступали на Варшаву. Какой отважный командир был Александр Романович Соловей, знал весь наш корпус.
Утром, 15 августа, Соловей и шесть конников прикрывали обоз с ранеными.
Налетел целый взвод уланов.
Когда все погибли, он один бился.
Зарубили его и даже коня.
Похоронили около местечка Кольно, на той стороне Немана.
За смерть товарища Соловья мы отплатим мировому капиталу.
Слишком не плачьте, дядюшка Роман».
Герасим хорошо помнил, что Роман не плакал. Он только нагибал голову и, напрягая жилистую шею, раскрывал рот и глотал воздух.
В памяти Герасима, словно это было вчера, осел и жил мельчайшими подробностями еще один для него страшный день, каким-то образом, как ему думалось, повлиявший на благополучный исход совсем гиблого дела его сына Сергея.
Произошло это между «первыми» и «вторыми» поляками, когда в недавно освобожденный город объезжая места будущих предполагаемых боев, прибыл председатель ВЦИК Михаил Калинин.
Оставив пыхтящий и увешанный лозунгами агитпоезд на станции Березина, Калинин отправился на Шоссейную.
Почему именно для своего выступления он выбрал не станцию или плац Бобруйской крепости, а именно Шоссейную, или, если сказать точнее, высокое, украшенное резьбой крыльцо ресторана Зельдовича, что на Шоссейной, историки не объясняют.
Их заботой было вписать этот день в учебники, назвать крыльцо ресторана балконом и проследить, чтобы городское начальство в будущем укрепило на деревянном здании Осоавиахима — некогда ресторана Зельдовича — мемориальную доску.
Потом из-за сложности ремонта это причудливое здание снесли, доску отодрали и передали на хранение в городской музей...
Наверно, прав был Калинин, выбрав это место для своего выступления.
Широкая Шоссейная, устремленная на враждебный Запад, где уже нетерпеливо били копытами кони под уланами шляхетской Польши, была самым подходящим местом, где можно было собрать солдат и начиненных тревогой и жаждой вестей горожан.
Да, это было самое подходящее место.
И вскоре сюда, чеканя шаг, в обмотках и сапогах, стали прибывать красные батальоны.
Они шли под старую песню «Взвейтесь, соколы, орлами», потому что новые песни еще не сложились.
Но новая жизнь уже едва забрезжила, и им хотелось ее увидеть и, если повезет, пожить в ней, а если понадобится, умереть за нее.
Правильное место для своего выступления выбрал Калинин.
А может быть, это была судьба, много лет позже думал Герасим. Ведь не окажись Калинин на Шоссейной, не поехал бы Герасим специально слушать его в другое место. Своих забот хватало. А тут случилось отвезти на дрожжевой завод инженера Кушлянского и на обратном пути застрять вместе с другими телегами в толпе, где ни проехать, ни пройти, и оказаться прижатым вместе с возом Васьки по кличке Гомон довольно близко к тому крыльцу и почти слышать, что говорил Калинин. Почти, потому что слышнее был голос Гомона, бубнившего в самое ухо:
— Герасим, да ты погляди, он что — твой свояк или брат, ну вылитый ты!..
Герасиму уже и до этого было неловко, словно это он взобрался на то
крыльцо и о чем-то советуется с Малаковичем и еще одним на вид знакомым большим человеком и, протерев очки и пригладив бородку, обращается к толпе.
А Гомон все бубнил и бубнил в самое ухо:
— Ты ж чего раньше молчал, что твой брат в таком начальстве ходит, с тебя полагается!
И тут Герасиму показалось, что Калинин, успокоив затихающую толпу,
ЗЗак. 321
снова протер и надел очки только для того, чтобы рассмотреть одного Герасима.
Позже Васька по кличке Гомон сумел сочинить историю, как из Москвы в Бобруйск, чтобы повидать еще в детстве отколовшегося родственника, приезжал Калинин.
Историю эту ломовой извозчик, форпггадтский балагула Царик Васька по кличке Гомон сумел украсить и расписать красивыми и убедительными подробностями.